Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Данный форум создается для людей, чьи родственники или близкие люди попали в западню алкоголизма.
Аватара пользователя
gav
Russia
Модератор
Сообщения: 17180
Зарегистрирован: 30 июн 2018, 13:49
Имя: Алексей
Откуда: Химки
Контактная информация:

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение gav »

Ирвин Ялом.
Мамочка и смысл жизни.
Новое произведение Ирвина Ялома – это. безусловно, событие. Талант рассказчика ярко виден даже в тех его книгах, которые посвящены специальной тематике. Здесь же его писательский дар просто блещет.
Можно без конца слышать, что слово лечит, история учит, но оставаться при этом совершенным скептиком. Но стоит открыть книгу Ялома и прочесть несколько первых строк, и эти истины перестают быть банальными. Автор – замечательный рассказчик, он не только умеет рассказывать, он любит это делать. Беря а руки эту книгу, ты остаешься один на один с автором и становишься не читателем, а, скорее, слушателем. Ну, и, разумеется, учеником, потому что этот рассказчик учит. И когда он говорит: “Слушайте своих пациентов. Позвольте им учить вас”, на какой-то миг вы меняетесь местами: ты становишься врачом, а Ялом – твоим пациентом, который учит своего терапевта. Ты только позволь ему это делать.
Широкому кругу читателей – рекомендуется, для специалистов – обязательна.
Алексей Грогуль, психотерапевт в модальности Транзактный Анализ.
Продвинутый Практик ТА (СОТА)
Кандидат на звание сертифицированного транзактного аналитика в области психотерапии.
Индивидуальная, семейная, групповая терапия.
Мои контакты
Моя книга

Я не пью 6 лет 0 месяцев 23 дней

Аватара пользователя
gav
Russia
Модератор
Сообщения: 17180
Зарегистрирован: 30 июн 2018, 13:49
Имя: Алексей
Откуда: Химки
Контактная информация:

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение gav »

Глава 1. Мамочка и смысл жизни.

Сумерки. Возможно, я умираю. Зловещие предметы окружают мою постель: сердечные мониторы, кислородные баллоны, капельницы, провода – оборотная сторона смерти. Закрывая веки, я соскальзываю в темноту.
Но затем, спрыгнув с кровати, я вырываюсь из больничной палаты и шлепаю в сторону яркого, залитого солнцем Глен Эхо Парка, где я проводил многие летние вечера в далеком прошлом. До меня доносится музыка карусели. Я вдыхаю влажный и сладкий аромат липкого попкорна и яблок. Я направляюсь прямо, не обращая внимания на ларьки, продающие мороженое и рогалики с соусом, чтобы занять место в очереди за билетами в Пещеру Ужасов. Я оплачиваю вход и стою в ожидании, когда следующий вагончик появится из-за угла и, зазвенев, остановится передо мною. Войдя внутрь, я пристегиваюсь ремнем и ощущаю комфорт кресла. В последний раз обернувшись вокруг, я вдруг вижу в толпе зевак ее.
Размахивая обеими руками, я зову ее так громко, что все вокруг слышат меня: “Мамочка! Мама!” Вагончик со скрежетом трогается. Я вжимаюсь в сиденье и, перед тем как меня поглощает темнота, зову снова и снова: “Как же я, мамочка? Как же я?”
И, даже подняв голову с подушки и попытавшись стряхнуть с себя видение, я ощущаю, как слова рвутся из горла: “Как же я, мамочка? Мама, как же я?”
Но мама на глубине шести метров. Холодная, как лед, вот уже десять лет лежащая в простом сосновом гробу на Анакостском кладбище в пригороде Вашингтона. Что от нее осталось? Думаю, только кости. Без сомнения, микробы отполировали их до блеска, сняв последние остатки плоти. Может быть, еще пряди тонких седых волос, сверкающие полоски хрящей, оставшиеся на концах больших костей бедра и голени. И, конечно же, кольцо. Покрытое пылью останков тоненькое серебряное обручальное колечко, купленное моим отцом в магазине на Хестер вскоре после приезда в Нью-Йорк.
Да, прошло уже десять лет! Не осталось ничего, кроме нескольких прядей волос, хрящей, костей да серебряного филигранного колечка, И еще ее образа, тускнеющего в моих воспоминаниях.
Почему же сон опять вернул меня к мамочке? Мы отдалились друг от друга десятки лет назад. Вероятно, это произошло в тот день, почти полвека назад, когда мне было восемь лет и она взяла меня с собой в “Саливан”, кинотеатр, находящийся за углом магазина моего отца. Хотя в зале было много свободных мест, она плюхнулась в кресло по соседству с мальчишкой примерно на год старше меня. Он отреагировал немедленно и с нескрываемой злобой:
– Эти места заняты, леди!
– Ну как же! Заняты! – высокомерно ответила она, устраиваясь поудобнее в кресле. – Он занял места! Большая шишка! – добавила она во всеуслышание.
У меня было желание зарыться поглубже в бархат подушки. Спустя некоторое время, когда в зале потух свет, я, собрав всю свою храбрость, оглянулся назад, туда, где сидел он вместе со своим другом. Я безошибочно мог сказать, что они сверлили меня глазами. Один из них поднял кулак и прошипел: “Позже”.
С этих пор “Саливан” был закрыт для меня моей же мамой. Он стал вражеской территорией. “Вход воспрещен!” даже в дневное время. Чтобы не пропустить воскресные сериалы – “Бэтман”, “Зеленый Шершень”, “Фантом”, – я вынужден был заходить в зал только после начала сеанса, в темноте занимать свое место в самом конце зала поближе к выходу и выскальзывать за дверь еще до того, как зажжется свет. Ничто не помогало мне избежать несчастья быть побитым. Нетрудно представить, как это происходило, – удар в челюсть и все. Когда же это закончится? Что станет с тобой? Ты выбыл из игры, к тебе навсегда приклеился ярлык “мальчика для битья”.
И снова возвращение к мамочке? Когда из года в год я жил с ней в условиях непрерывной вражды? Она была самодовольной, назойливой, подозрительной, контролирующей, язвительной, очень самоуверенной и глубоко невежественной (но сообразительной – даже я замечал это). Ни один теплый момент моей жизни не был связан с ней, никогда я не гордился ею, никогда не был счастлив от того, что она моя мама. У нее был ядовитый язык и злобное слово про каждого и для каждого, кроме моего отца и сестры.
Я любил сестру моего отца, тетушку Ханни, ее ласку, бесконечную теплоту, ее жареные сосиски, завернутые в кусочки сыра, ее непревзойденный штрудель, рецепт которого, к сожалению, безвозвратно был для меня утерян (ее сын не выслал мне его – но это другая история). Но больше всего я любил воскресные приезды Ханны. В этот день она закрывала свою закусочную “Морской Ярд” и разрешала мне часами играть в пинбол. Она позволяла подкладывать бумажные шарики под ножки автомата, чтобы замедлить спуск шарика и набрать побольше очков. Мое обожание Ханны приводило к безумным нападкам моей мамы на невестку. У мамы был свой унылый перечень недостатков Ханны: ее бедность, отвращение к работе в магазине, глупый муж, недостаток гордости и готовность принимать любое унижение.
Речь мамы была отвратительной, с сильным акцентом и обильно приправленная словечками из идиша. Она никогда не приходила на родительские собрания в школу. И слава богу! Я приходил в ужас от мысли представить ей моих друзей. Я боролся с ней, бросал ей вызов, орал на нее, избегал ее и в конце концов перестал с ней общаться. Навсегда.
В детстве для меня большой загадкой было: как, папа выносил ее! Память хранит те воскресные дни, когда мы с отцом играли в шахматы и он весело подпевал пластинкам с русской и еврейской музыкой, в такт покачивая головой. Но рано или поздно воздух разрывался криком мамы: “Гевальт, гевальт, хватит! Vay iz mir, прекрати шуметь! Достаточно музыки!” Не говоря ни слова, мой отец поднимался, выключал граммофон и молча заканчивал игру. Сколько раз в такие моменты я молился: “Пожалуйста, папа, ну хоть сегодня дай ей хорошенько!”
Так почему же я снова вернулся к ней? И почему задаю ей этот вопрос в конце жизни? “Как же я, мамочка?” Может ли быть так (и это для меня потрясение), что всю свою жизнь я строил в соответствии с понятиями этой ничтожной женщины?! Я всегда старался вырваться из моего прошлого, сбежать от него – от третьего класса, от гетто, от ярлыков, выставления напоказ, от черных габардин и бакалейной лавки – сбежать, стремясь к независимости и росту. И возможно ли, что я так и не смог избежать ни своего прошлого, ни своей матери?
Меня преследовала зависть к тем из моих друзей, у которых были веселые, элегантные мамы, всегда готовые прийти им на выручку! И странно, что мои друзья отдалились от своих матерей: они не звонят, не навещают, не слишком часто вспоминают о них. Хотя я изо всех сил старался стереть образ матери из своей памяти, я все еще, даже спустя десять лет после ее смерти, по привычке тянусь к телефону, чтобы позвонить ей.
Да, разумом я все понимаю и по этой теме читаю лекции. Я объясняю своим пациентам, что часто детям, которых обижали в детстве, трудно вырваться из своих дисфункциональных семей, даже если это были хорошие, дружные семьи с любящими родителями. В конце концов, не является ли первостепенной задачей хороших родителей отпустить своего ребенка из дома?
Мне это понятно, но не нравится. Я не люблю, когда мама навещает меня каждый день. Меня раздражает то, что она заполнила собой все пустые места моей памяти и невозможно ее извлечь оттуда. Но больше всего я ненавижу то, что в конце жизни вынужден спрашивать: “А как же я, мамочка?”
Помню огромное мягкое кресло, стоявшее в ее комнате, которое я увидел, вернувшись домой из армии. Оно стояло возле стены, на которой висели полки, прогибающиеся под весом стоящих там книг – как минимум по одному экземпляру, а то и более книг написанных мною, масса других книг и пара дюжин словарей. Я представлял себе, что одно более или менее сильное сотрясение могло похоронить ее по самый нос под глыбой книг ее единственного сына.
Когда бы я ни заезжал в гости, она неизменно сидела на стуле с двумя-тремя моими книгами на коленях. Она держала их в руках, вдыхала запах книг, стирала с них пыль, но никогда не читала. Она была слишком слепа. Но даже перед тем, как ее зрение ухудшилось, книги оставались для нее чем-то непостижимым. Ее единственным образованием было – житель США.
Я – писатель. А моя мама не умеет читать. И все же я обращаюсь к ней с вопросом о смысле моей работы. В чем он? В аромате книг? В красивой обложке? Все мои кропотливые исследования, мои полеты вдохновения, мой скрупулезный поиск правильного решения, неуловимое изящество фразы – ничего этого она никогда не знала.
Смысл жизни? Смысл моей жизни. Каждая книга, стоящая в мамином стеллаже, содержит замысловатые ответы на этот вопрос. “Мы все существа, ищущие смысл жизни, – писал я, – которые испытывают беспокойство оттого, что их закинули в бессмысленную вселенную”. Чтобы избежать нигилизма, мы должны поставить перед собой двойную задачу. Во-первых, изобрести проект смысла жизни, достаточно убедительный для поддержания жизни. Следующий шаг – забыть о факте изобретения И убедить самих себя, что мы просто открыли смысл жизни, то есть у него независимое происхождение.
Хотя я делаю вид, что безоценочно принимаю любое решение человека, я втайне делю их на медные, серебряные и золотые. Некоторых людей всю жизнь подгоняет мысль о торжестве мести; другие, полные отчаяния, мечтают лишь о мире, отрешенности и свободе от боли. Некоторые люди посвящают свою жизнь достижению успеха, богатства, власти, справедливости; другие находятся в поиске самосовершенствования, погружаясь в различные формы бытия: любовь или божественную сущность. В то же самое время еще одна группа людей находит смысл жизни в самореализации или творческом самовыражении.
“Нам необходимо искусство, – говорил Ницше, – иначе мы погибнем от правды”. Следовательно, творчество – золотая середина. Я превратил всю мою внутреннюю жизнь, весь мой опыт, все мои представления в тлеющий внутренний склад, из которого время от времени вытаскиваю нечто новое и прекрасное.
Но мой сон говорит иначе. Он показывает, что я посвятил всю свою жизнь совершенно другой цели – завоевать признание и одобрение моей умершей мамы. Обвинение из сна имеет силу – слишком большую, чтобы ее игнорировать или забыть. Но сны, и я это знаю точно, не являются ни непостижимыми, ни неизменными. Большую часть своей жизни я был ваятелем снов, приручая их, разъединяя и соединяя. Мне удается выуживать из снов различные секреты.
И снова, опуская голову на подушку, я плыву к Комнате Ужасов.
Вагончик резко останавливается напротив ограждения и через мгновение, сменив направление, медленно и покачиваясь возвращается обратно. “Мамочка! Как же я!” – зову я, размахивая обеими руками. И она слышит меня. Я вижу, как она прокладывает себе дорогу сквозь толпу, отталкивая людей направо и налево. “Оуэн! Что за вопрос!” – говорит она, открывая ворота и вытягивая меня из вагончика.
Я смотрю на нее. Кажется, ей лет пятьдесят или шестьдесят. Она высокая и коренастая. В руках у нее вышитая хозяйственная сумка. Ее вид нелеп, но, очевидно, она не знает об этом, и идет с высоко поднятой головой красавицы. Я замечаю знакомые сгибы ее локтей и чулки, подвязанные чуть выше колена. Она целует меня. Ложная любовь!
– Какой ты молодец! Можно ли просить о большем?! Все эти книги! Я горжусь тобой. Если бы только твой отец мог это видеть!
– Что значит молодец, мама? Как ты узнала? Ты же не можешь прочитать то, что я написал. Я имею в виду твое зрение.
– Я знаю, что говорю. Посмотри на все эти книги. – Она открывает свою сумку, извлекает оттуда две мои книги и начинает нежно их гладить. – Большие книги. Красивые книги.
На меня накатывает разочарование от того, что она гладит мои книги.
– Важно то, что внутри. А если внутри сплошная чушь?
– Оуэн, не говори narisheit – глупости. Великолепные книги.
– Ты носишь эти книги повсюду, даже в Глен Эхо? Ты относишься к ним как к святыням! Тебе не кажется…
– Ты знаменит! О тебе знает весь мир! Дочь моего парикмахера изучает твои книги в школе.
– Дочь твоего парикмахера?
– Я всем говорю. А почему бы и нет?
– Мама, разве тебе больше нечем заняться? Почему ты не проводишь выходные со своими друзьями: Ханной, Герти, Любой, Дороти, Сэмом, твоим братом Саймоном? И что ты делаешь здесь?
– Ты стыдишься, что я здесь? Тебе всегда было стыдно. А где мне еще быть?
– Мне просто кажется, что мы оба уже взрослые. Мне за шестьдесят. Может быть, пора иметь свои личные сны?
– Тебе всегда было стыдно.
– Я этого не говорил. Ты меня не слушаешь!
– Всегда думал, что я глупая, ничего не понимаю!
– Я не это говорил, а только то, что ты ничего не знала! Ты…
– Я – что? Ну давай, договаривай, раз начал. Я все равно знаю, что ты скажешь.
–Что?
– Нет уж, Оуэн, скажи это сам. Если я это сделаю, ты скажешь, что это не твои слова.
– Ты никогда не слышала меня. Ты говорила о вещах, про которые ничего не знала.
– Слышать тебя? Я не слышала тебя! Скажи, Оуэн, а ты слышал меня? Что ты вообще знал обо мне?
– Ты права, мама, мы оба были плохими слушателями.
– Не я, Оуэн. Я хорошо слушала и слышала. Каждый вечер, приходя из магазина, я слушала тишину в твоей комнате. Ты не беспокоился подняться мне навстречу и сказать: “Привет”. Ты не спрашивал, трудный ли был у меня день. Как я могла слушать, если ты молчал?
– Что-то меня останавливало, между нами была стена.
– Стена? Хороший ответ для матери! Стена. Я ее построила?
– Я только сказал, что между нами была стена. Я знаю, что отдалился от тебя, но не помню почему – это было пятьдесят лет назад, – но все, что ты говорила мне, было похоже на замечание.
– Vos? Замечание?
– Критику. Мне приходилось держаться от нее подальше. Мне и так нелегко было в те годы, чтобы выслушивать от тебя критику.
– Тебе было плохо? Все эти годы мы с отцом работали в магазине, чтобы ты мог учиться. До поздней ночи! Вспомни, когда ты мне звонил и просил принести что-нибудь для тебя – карандаши или бумагу… Помнишь Эла? Того, которому порезали ножом лицо во время ограбления?
– Конечно, я помню Эла. У него еще был шрам вдоль всего носа.
– Так вот, Эл подходил к телефону и всегда кричал, даже через переполненный магазин: “Король! Звонит Король! Пусть Король сам купит себе карандаши и тетрадки!” Эл ревновал, ведь родители ничего не дали ему. Но он был прав: к тебе относились как к королю. В какое бы время дня или ночи ты не позвонил, я оставляла магазин, полный посетителей, на папу, а сама неслась к тебе. Тебе нужны были и марки, и блокноты, и чернила. А позже шариковые ручки. Твоя одежда, измазанная чернилами. Как король. Никакой критики.
– Ма, мы просто разговариваем, и это уже хорошо. Давай не будем обвинять друг друга, а постараемся понять. Мы можем просто сказать, что мне так казалось. Я знаю, ты говорила хорошие вещи про меня. Но ты никогда не говорила их мне самому.
– С тобой было не так-то просто разговаривать, Оуэн, и не только мне – всем. Ты все знал. Ты все читал. Скорей всего люди просто боялись тебя. А возможно, и меня. Ver veys? Кто знает. Но позволь я тебе кое-что скажу, Оуэн. Во-первых, ты тоже никогда не говорил мне ничего хорошего. Я следила за домом, я готовила для тебя. Двадцать лет ты ел мою стряпню. И она тебе нравилась, я точно знаю. Спрашиваешь, откуда? Вспомни пустые кастрюли и тарелки после еды. Но ты никогда мне ничего не говорил. Ни разу в своей жизни!
Пристыженный, я опускаю голову.
– Во-вторых, ты ничего не говорил обо мне хорошего и за моей спиной. Но, по крайней мере, ты все это имел, ты знал, что я хвасталась тобой перед другими. Ты стыдился меня, стыдился всегда – и находясь рядом, и за моей спиной. Стыдился моего английского, моего акцента. Стыдился того, что я не знала чего-то или говорила неправильно. Я знала про твои насмешки и насмешки твоих друзей: Джулии, Шелли, Джерри. Я слышала все! Ну как?!
Я еще ниже наклоняю голову.
– Ты никогда ничего не упускала, мама.
– Как я могла узнать, что в твоих книгах? Если бы у меня был шанс, если бы я только могла пойти в школу, что бы смогла я сделать своей головой! Saychel! В России я не могла ходить в школу, разрешалось учиться только мальчикам.
– Я знаю, мама, знаю. Я знаю, что ты смогла бы то же, что и я, если бы у тебя был шанс.
– Когда мы с мамой и отцом приехали сюда, мне было только двадцать. Мне приходилось работать шесть дней в неделю на швейной фабрике по двенадцать часов в день. С семи утра до семи вечера, иногда до восьми. Порой нужно было приходить на работу на два часа раньше – к пяти. Мне приходилось помогать отцу в его газетном ларьке раскрывать газеты. Братья не были большими помощниками. Саймон ходил в бухгалтерскую школу, Хайми работал водителем такси – он никогда не приходил домой, никогда не приносил денег. Потом я вышла замуж за твоего отца и переехала в Вашингтон, где до старости работала с ним бок о бок в магазине по двенадцать часов в сутки, а затем убирала дом и готовила еду. Появилась Джин, которая никогда не огорчала меня. Потом появился ты. Ты был не таким простым. Но я не переставала работать. Ты видел меня, ты помнишь! Ты слышал, как я бегала вверх и вниз по лестнице. Ну что, я вру?
– Ты права, мама.
– И все эти годы, пока были живы Буба и Зейда, я поддерживала их. У них ничего не было – лишь несколько пенни, которые, оставил им отец. Через некоторое время мы открыли для Зейды кондитерский магазин, но он не мог работать, он должен был молиться. Ты помнишь Зейда?
Я киваю. Смутные воспоминания. Мне, наверное, было четыре или пять… квартирка в Бронксе, пахнущая мылом… еще мы кидали цыплятам во дворе хлебные крошки и шарики из фольги с высоты пятого этажа… мой дед, весь в черном, с седой бородой, его руки и лоб в черных лентах, шепот молящихся. Мы не понимали его слов (он говорил только на идише), но он сильно трепал меня по щеке. Все остальные – Буба, мама, тетя Лена – работающие, бегающие вверх и вниз по лестницам магазина целый день, упаковывая и распаковывая, готовя еду, убирая цыплячьи перья, рыбью чешую, вытирая пыль. Но Зейда и пальцем не шевелил. Просто сидел и читал, как король.
– Каждый месяц, – продолжала мама, – я садилась на поезд и везла им деньги в Нью-Йорк. А потом, когда Бубу поместили в дом престарелых, я платила за нее и навещала ее два раза в месяц. Помнишь, я как-то брала тебя с собой. Кто еще помогал? Да никто! Твой дядя Саймон мог наведаться к ней пару раз и привести баночку газировки, а потом все свое посещение я только и слушала, что о баночке, которую привез Саймон. Даже ослепнув, она не выпускала пустую банку из своих рук. Я помогала не только Бубе, всем: моим братьям, Саймону и Хайми, моей сестре, Лене, тете Ханне, твоему дяде Эби, которого я привезла из России, – всем, вся семья кормилась от продаж в бакалейной лавке. И никто не помогал мне – никто! Никто даже не благодарил меня!
Глубоко вздохнув, я произношу:
– Спасибо тебе, мама, спасибо. – Это не так трудно. Так почему же мне понадобилось пятьдесят лет, чтобы сказать эти слова? Я беру ее за руку (может быть, впервые), чуть выше локтя, и чувствую нежность и тепло, похожее на тепло теста кихелах перед выпечкой. – Я помню, как ты рассказывала мне и Джин о газировке, которую привозил дядя Саймон. Наверное, тебе было очень трудно!
– Трудно?! О чем ты говоришь! Иногда она выпивала его газировку с моим кихелах, а ты же помнишь, что за работа приготовить его, и все равно говорила только о его гостинце.
– Мы впервые разговариваем, мама. Мы всегда именно этого и хотели. Может быть, поэтому ты не уходишь из моих мыслей и снов. Может быть, теперь я изменюсь.
– Как изменишься?
– Я стану самим собой, начну жить теми целями и делами, мысль о которых я всегда лелеял.
– Ты хочешь избавиться от меня?
– Ну, не по-плохому. Я просто хочу, чтобы ты отдохнула.
– Отдых? Ты когда-нибудь видел, чтобы я отдыхала? Папа каждый день находил время подремать, а меня ты видел дремлющей?
– Мне кажется, тебе нужно найти свою цель в жизни – не это, – говорю я, указывая на ее сумку, – не мои книги. И у меня должна быть своя цель в жизни.
– Но я же тебе только что все объяснила, – говорит она, перекидывая сумку на другую руку, подальше от меня. – Это не только твои книги, это еще и мои книги!
Внезапно ее рука становится холодной, и я выпускаю ее.
– Что значит, я должна иметь свою цель в жизни? – продолжает она. – Эти книги и есть цель моей жизни. Я работала для тебя и для них, всю свою жизнь я работала на эти книги. – Она достает из сумки еще две мои книги. Я съеживаюсь при мысли, что она покажет их людям, стоящим вокруг нас.
– Но ты не понимаешь. Ты заслужила независимость от других. Это то, что значит быть личностью, и об этом я пишу в своих книгах. Такими мне хотелось бы видеть моих детей, всех детей – свободными.
– Vos meinen – свободными?
– Свободными или освобожденными. Я тебе не принадлежу, мама. Например, каждый человек в мире совершенно один. Конечно же, это трудно, но так должно быть, и с этим надо смириться. И поэтому я хочу иметь свои мысли и сны. И у тебя должны быть свои, мама. Покинь мои сны.
Ее лицо становится серьезным, она отступает на шаг. Я продолжаю говорить:
– Я люблю тебя, но хочу добра и тебе и мне. Ты должна понять.
– Оуэн, ты опять думаешь, что я ничего не понимаю, а ты понимаешь все. Я также изучаю и жизнь, а теперь и смерть; о смерти я знаю, поверь, намного больше, чем ты. Так же как и об одиночестве.
– Но, мама, ты же не остаешься одна, ты со мной. Ты не покидаешь меня, блуждая в моих мыслях и снах.
– Да нет же, сынок.
“Сынок”. Я не слышал этого обращения вот уже пятьдесят лет и забыл, что так звали меня мой отец и она.
– Есть вещи, которые ты не понимаешь, которые ты перевернул с ног на голову. У тебя есть сон, в котором ты видишь меня, стоящей в толпе. Я смотрю, как ты едешь в вагончике и машешь мне рукой, зовешь и спрашиваешь про свою жизнь.
– Я помню свой сон, мама. С него все началось.
– Твой сон? Как раз об этом я и хочу тебе сказать. Ты ошибаешься, Оуэн, это не твой сон. Это и мой сон, сынок. У матерей тоже есть право на сны.
Алексей Грогуль, психотерапевт в модальности Транзактный Анализ.
Продвинутый Практик ТА (СОТА)
Кандидат на звание сертифицированного транзактного аналитика в области психотерапии.
Индивидуальная, семейная, групповая терапия.
Мои контакты
Моя книга

Я не пью 6 лет 0 месяцев 23 дней

Аватара пользователя
Лиса
Nepal
Доцент
Доцент
Сообщения: 5204
Зарегистрирован: 09 авг 2019, 03:25

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение Лиса »

Леша, я уже прочитала. Очень впечатлило. Хорошего чтения!
На солнечной стороне улицы с 4 декабря 2019

Я не пью 4 лет 3 месяцев 25 дней

Аватара пользователя
gav
Russia
Модератор
Сообщения: 17180
Зарегистрирован: 30 июн 2018, 13:49
Имя: Алексей
Откуда: Химки
Контактная информация:

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение gav »

Лиса писал(а): 15 апр 2020, 03:07Хорошего чтения
Спасибо. Мне она случайно попалась, уже после твоего рассказа. Я скачивал 《Лжец на кушетке》, чтобы еще раз перечитать, открыл, а там эта книга. Значит нужна она.
Алексей Грогуль, психотерапевт в модальности Транзактный Анализ.
Продвинутый Практик ТА (СОТА)
Кандидат на звание сертифицированного транзактного аналитика в области психотерапии.
Индивидуальная, семейная, групповая терапия.
Мои контакты
Моя книга

Я не пью 6 лет 0 месяцев 23 дней

Аватара пользователя
Rediska
Honduras
Доцент
Доцент
Сообщения: 8893
Зарегистрирован: 04 июл 2018, 02:56
Имя: Светлана
Откуда: Харьков

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение Rediska »

gav,Леш, очень торкает. Сижу, плачу. А ведь как важен разговор, обычный разговор. Как у Светы с мамой, так и здесь. Жду продолжения.
Аватара пользователя
gav
Russia
Модератор
Сообщения: 17180
Зарегистрирован: 30 июн 2018, 13:49
Имя: Алексей
Откуда: Химки
Контактная информация:

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение gav »

Rediska писал(а): 15 апр 2020, 18:12 важен разговор, обычный разговор.
Ничего не бывает случайно.
Вечером продолжу.
Я решил с вечера на утро скидывать, чтобы актуально было.

И ещё добавлю. Уже как специалист. Если бы люди умели просто разговаривать. Спокойно. Мир бы изменился!
Алексей Грогуль, психотерапевт в модальности Транзактный Анализ.
Продвинутый Практик ТА (СОТА)
Кандидат на звание сертифицированного транзактного аналитика в области психотерапии.
Индивидуальная, семейная, групповая терапия.
Мои контакты
Моя книга

Я не пью 6 лет 0 месяцев 23 дней

Аватара пользователя
gav
Russia
Модератор
Сообщения: 17180
Зарегистрирован: 30 июн 2018, 13:49
Имя: Алексей
Откуда: Химки
Контактная информация:

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение gav »

Глава 2. Странствия с Паулой.

Изучая медицину, я постигал искусство наблюдения, выслушивания и прикосновения. Я рассматривал ярко-красные глотки, вздутые барабанные перепонки, извивающиеся артерии сетчатки. Я слушал шумы в сердце, журчанье кишечника, какофонию хрипов в легких. Я дотрагивался до скользящих краев селезенки и печени, ощущал напряженность кисты яичников и мраморную твердь рака простаты.
Изучение пациентов было делом медицинского колледжа. В высшей школе пришло понимание того, как можно учиться у них. Скорее всего это началось с профессора Джона Уайтхорна, который говорил: “Слушайте своих пациентов, позвольте им учить вас. Чтобы стать мудрее, вы должны напоминать студента”. В его словах было больше, чем банальная истина о том, что врач, умеющий хорошо слушать, узнает очень много о своем пациенте. Это буквально означало то, что пациент учит нас.
Джон Уайтхорн был незаурядным председателем отделения психиатрии Джона Хопкинса в течение тридцати лет. Официальный, неуклюжий, но изысканный, с блестящим краем привередливо подстриженных полумесяцем седых волос, он носил позолоченные очки, и в нем не было ни одной лишней черты – ни единой морщинки на лице, ни единой складки на коричневом костюме, который он надевал каждый день в течение многих лет (мы подсчитали, что в его гардеробе было, по крайней мере, два или три подобных костюма). И никаких лишних эмоций – когда он читал лекции, двигались лишь его губы, все остальное – лицо, шея, руки – оставалось удивительно неподвижным.
В течение третьего года обучения я и еще пять моих сокурсников каждый четверг делали обходы вместе с доктором Уайтхорном. Традиционно перед этим мы завтракали в его кабинете, отделанном дубом. Пища была простой и неизменной; бутерброды с тунцом, холодное филе и холодный пирог с крабами, вслед за которыми шли фруктовый салат и ореховый торт. Все накрывалось с восточным изяществом; льняные скатерти, блестящие серебряные подносы, фарфор и слоновая кость. Беседа была долгой и неторопливой. Всех нас ждали требующие внимания пациенты, но мы не прерывали доктора Уайтхорна. В конце концов, даже я, самый неусидчивый из всех, научился с пользой проводить это время. В эти два часа у нас была редкая возможность задавать профессору любые вопросы. Я спрашивал его о причинах развития паранойи, ответственности врача за самоубийство, различии между терапевтическими изменениями и детерминизмом. Его ответы были исчерпывающие, но он явно предпочитал другие темы для разговоров: точность персидских лучников, сравнение качества греческого и испанского мрамора, фатальные ошибки в битве при Геттисберге, его усовершенствованная периодическая система (по первому образованию он был химиком).
После завтрака доктор Уайтхорн проводил терапевтические сессии, за которыми мы молча наблюдали. Трудно было предсказать, сколько продлится та или иная из них. Некоторые длились пятнадцать минут, другие продолжались по два-три часа. Я отчетливо помню, как это происходило летом. Прохладный полумрак кабинета, оранжево-зеленые шторы, защищающие от беспощадного балтиморского солнца, ветки магнолии с кудрявыми цветами, заглядывающие в окно. Из углового окна я видел только край теннисного корта. Господи, как меня тянуло сыграть! Я мечтал об этом, пока тени непреклонно ложились на корт. И только когда сумерки полностью скрывали последние очертания, я, оставив всякую надежду, полностью посвящал свое внимание доктору Уайтхорну.
Он делал все неспешно. Его ничего так не интересовало, как профессия и увлечения его пациента. Одну неделю он мог поощрять многочасовой рассказ южноамериканского плантатора о посадках кофе, на следующей неделе профессор мог обсуждать неудачи Испанской Армады. Можно было подумать, что его первоочередной задачей было выяснение связи между высотой и качеством кофе или политических мотивов Испанской Армады. Но он поразительно тонко менял течение беседы в сторону более личной сферы. Меня всегда удивляло то, как подозрительный, параноидального склада человек внезапно начинал откровенно говорить о себе и своем внутреннем мире.
Позволяя пациенту учить себя, доктор Уайтхорн устанавливал непосредственную связь не столько с болезнью пациента, сколько с его личностью. Его тактика неизменно повышала и отношение пациента к самому себе, и желание к самораскрытию.
Его нельзя было назвать хитрым. Доктор Уайтхорн никогда не притворялся в желании научиться. Он был в определенном смысле коллекционером и собирал свои бесценные экземпляры годами. “Если ты позволяешь пациентам учить себя – это обоюдный выигрыш. Своими историями они не только наставляют тебя, они рассказывают о своей болезни”.
В 1970 году, спустя пятнадцать лет (доктора Уайтхорна уже не было в живых), я стал профессором психиатрии. Тогда в моей жизни появилась женщина по имени Паула, чтобы продолжить мое образование. У нее был рак молочной железы, о котором она предпочитала не говорить. Ее болезнь я заметил не сразу, но был твердо уверен, что она назначила себя мне в наставники.
Паула пришла на прием, узнав от социального работника в онкологическом центре, что я собирался создать терапевтическую группу для людей с терминальными стадиями заболеваний. Когда она впервые зашла в мой кабинет, я был невольно очарован ее появлением: тем, как она достойно вела себя, ее сияющей улыбкой, ее безудержным ребячеством, сверкающими белыми волосами и чем-то таким, что я назвал для себя яркостью, льющейся из ее мудрых глубоких голубых глаз.
Я заинтересовался ею, как только она произнесла первые слова: “Меня зовут Паула Уэст, у меня терминальная стадия рака, но я не раковый больной”. И, действительно, в течение многих лет странствий с ней я ни разу не относился к ней как к пациенту. Паула коротко рассказала историю своей болезни: пять лет назад ей поставили диагноз – рак молочной железы. Затем удаление груди, рак второй груди, удаление второй груди. Наступило время химиотерапии с ее ужасающими побочными явлениями: тошнотой, рвотой, выпадением волос. Вслед за этим облучение. Но ничто не могло сдержать развитие болезни. Ее рак просил есть. И, хотя хирурги пожертвовали уже всем, чем могли: грудью, лимфатическими узлами, надпочечниками, – он требовал еще и еще.
Представляя нагое тело Паулы, я видел плоть, испещренную шрамами, без грудей, без мяса, без мышц, ребра, выпирающие как доски потерпевшего кораблекрушение галеона, ниже – покрытый хирургическими рубцами живот, и все это покоилось на широких, нескладных, раздувшихся от обилия стероидов бедрах. Короче говоря, это была пятидесятипятилетняя женщина без груди, надпочечников, матки и, я уверен, либидо.
Мне всегда нравилось в женщинах изящное, упругое тело, пышная грудь и явная чувственность. Но удивительная вещь произошла со мною, когда я в первый раз увидел Паулу: она оказалась самой прекрасной, и я влюбился.
Мы встречались каждую неделю. Напротив ее имени я ставил слово “психотерапия”. Она садилась в кресло пациента на традиционные пятнадцать минут. Наши роли были неясными. Например, никогда не поднимался вопрос оплаты. С самого начала я знал, что это был не обычный договор между психотерапевтом и пациентом. Я с большой неохотой затрагивал некоторые темы в ее присутствии: деньги, брачные узы, общественные отношения, плотские удовольствия. Мне они казались вульгарными и безвкусными.
Мы обсуждали другое: жизнь и смерть, мир, превосходство человека над другими людьми, духовность – это было то, что волновало Паулу. Мы встречались вчетвером каждую неделю. Именно вчетвером: она, я, ее смерть и моя. Она стала куртизанкой смерти: она рассказывала мне о ней, научила думать о смерти и не бояться ее. Она помогла мне понять, что наше представление о смерти неверное. Хотя это и небольшое удовольствие – находиться на краю жизни, – все же смерть не безобразное чудовище, уносящее нас в ужасное место. Паула научила меня воспринимать смерть как она есть, как определенное событие, часть жизни, завершение возможностей. “Это нейтральное событие, – говорила она, – которое мы привыкли окрашивать в цвета страха”.
Каждую неделю Паула входила в мой кабинет с широкой улыбкой, доставала из плетеной сумки свой дневник, укладывала его на колени и начинала разговор о переживаниях и размышлениях прошедшей недели. Я слушал очень внимательно и старался найти подходящий ответ. Если я выражал сомнение по поводу пользы моей работы, она озадаченно смотрела на меня, затем одобрительно улыбалась и снова возвращалась к своему дневнику.
Вместе мы заново переживали ее столкновение с болезнью: первое потрясение и недоверие, постепенное искажение ее тела, принятие этого факта и привыкание к фразе “У меня рак”. Она говорила о заботе друзей и мужа. И действительно, трудно было не любить Паулу. (Конечно, я не кричал о своей любви, она узнала о ней намного позже, когда уже не верила мне.)
Потом она рассказывала о тех ужасных днях, когда болезнь обострялась. Они были ее Голгофой, тем испытанием, через которое проходили все пациенты с обострением: комнаты облучения, чувствующие неловкость друзья, стоящие в стороне доктора и оглушительная тишина постоянной секретности. Она со слезами на глазах рассказывала, как на приеме хирург сообщил ей, что сделать больше ничего нельзя и ему нечего ей предложить. “Что происходит с врачами? Почему они не понимают важности своего присутствия? Они представить себе не могут, как они нужны именно в тот момент, когда им больше нечего предложить”.
Паула рассказывала о том, что ужас от осознания близкой смерти усиливается с удалением от привычной жизни. Одиночество и изоляция умирающего пациента усиливаются попытками скрыть приближение смерти. Но ее невозможно скрыть, она вездесуща: нянечки, говорящие полушепотом; практиканты, на цыпочках проходящие в твою комнату; бесстрашно улыбающаяся семья, попытки посетителей поднять тебе настроение. Одна моя пациентка, больная раком, знала, что смерть уже близко. И однажды ее врач, который обычно заканчивал осмотр шутками и веселым подбадриванием, в конце просто пожал ей руку.
Больше, чем смерти, люди боятся одиночества, неизменного спутника болезни. Мы стараемся пройти по жизни рука об руку с кем-либо, но умирать нам приходится поодиночке. Паула рассказала мне, что изоляция умирающего может быть двух видов. Пациент сам старается отделиться от живых, не желая втягивать семью и друзей в свои страхи и жуткие мысли, или друзья, чувствуя свою бесполезность, неуклюжесть и неуверенность в том, что говорить и как себя вести, стараются избегать общения, желая находиться подальше от “предварительного просмотра собственной смерти”.
Одиночество Паулы не заканчивалось. Хотя многие от нее отказались, я был постоянно рядом. Как хорошо, что она нашла меня! Мог ли я тогда знать, что наступит время, и Паула представит меня своим Питером, отказавшимся от нее не один раз?
Она с трудом могла подобрать слова, чтобы рассказать о своем одиночестве. Однажды она принесла мне литографию, созданную ее дочерью, на которой несколько стилизованных фигур забрасывают камнями святую, маленькую женщину, чьи хрупкие руки не могут защитить ее от каменного дождя. Эта картина до сих пор висит в моем кабинете, и, глядя на нее, я вспоминаю слова Паулы: “Эта женщина – я, бессильная перед нападением”.
Священник помог ей выбраться из мрачных мыслей. Знакомый с мудрым афоризмом Ницше, что тот, кто знает “почему”, может справиться с любым “как”, он изменил ход ее мыслей. “Твой рак – это твой крест, – говорил он, – твое страдание – это твое превосходство”.
Эта формулировка – как ее назвала Паула, “божественное сияние” – изменила все. Когда она объяснила принятие своего превосходства и посвящение себя облегчению страданий онкологических больных, я понял, что не она была моим проектом, а я был ее. Я мог помочь Пауле, но только не выражая поддержку, заботу или преданность. Я должен был позволить учить себя.
Возможно ли, чтобы тот, чьи дни сочтены, чье тело пропитано раком, проживал “золотое время”? Паула смогла это сделать. Она учила меня, что смерть честно позволяет прожить остаток жизни богаче. Я скептически к этому относился, подозревая, что ее рассуждения о “золотом времени” были лишь духовной гиперболой.
– Золотое? На самом деле? Да ладно, Паула, что может быть золотого в смерти?
– Ирв, – упрекала она меня, – ты не прав. Пойми, что не смерть золотая, а ощущение полноты жизни перед лицом смерти. Подумай, как остро ты ощущаешь бесценность последних дней: последняя весна, последний полет пуха одуванчика, в последний раз опадают цветы глицинии. Золотое время – это также время великого освобождения, когда ты свободно говоришь нет всем тривиальным обязательствам и посвящаешь себя полностью тому, о чем мечтал всю жизнь – общению с друзьями, наблюдению за сменой времен года, за волнением моря.
Она критиковала Элизабет Кубле-Росс, жрицу смерти, которая, не признавая золотые стадии, развивала концепцию негативизма клинического подхода. Паула никогда не испытывала гнева по поводу стадий смерти, описанных Кубле-Росс: злость, отрицание, попытка “торговаться”, депрессия, принятие. Она настаивала на том, и в этом я с ней полностью согласен, что подобная строгая категоризация эмоций может привести к дегуманизации отношений пациента и врача.
Золотое время Паулы стало временем непрерывного личностного исследования: она видела во сне, как блуждает по бесчисленным залам и обнаруживает в своем доме новые, незнакомые комнаты. Также это было время приготовления: ей виделось, как она убирает дом от основания до чердака, преобразуя кабинеты и туалеты. Она с большой любовью подготавливала своего мужа. Наступал момент, когда силы позволяли ей пройтись по магазинам или приготовить еду, но она преднамеренно сдерживала себя, давая ему возможность стать самостоятельным. Она гордилась его успехами и рассказывала, что он начал говорить о ее, а не об их уходе. Я слушал с широко раскрытыми глазами и не верил своим ушам. Мог ли человек из мира героев Диккенса существовать в наше время? Психологические тесты редко уделяют внимание такому качеству личности, как совершенство. Сначала я пытался найти скрытые мотивы, как можно незаметнее выискивая недостатки и пробелы во внешней стороне ее святости. Ничего не обнаружив, я понял, что не было никакой внешней стороны, и, прекратив исследование, позволил себе наслаждаться совершенством Паулы.
Она верила, что приготовление к смерти – процесс явный и определенно требует внимания. Узнав, что рак распространился на спинной мозг, Паула написала своему тринадцатилетнему сыну прощальное письмо, которое даже меня заставило расплакаться. В конце письма она напомнила ему, что легкие зародыша не могут дышать, а его глаза не могли видеть. Эмбрион не может себе представить своего будущего существования. “Так можем ли мы, – продолжала она, – приготовить себя к существованию, находящемуся вне нашего воображения, за пределами наших представлений?”
Меня всегда сбивала с толку религиозная вера. Мне всегда казалось очевидным, что религия направлена на создание удобств и сглаживание неприятностей человеческого существования. Однажды, когда мне было двенадцать или тринадцать лет, я помогал отцу в магазине и разговорился с солдатом, только что вернувшимся с фронта, о существовании бога. Я рассуждал с присущим мне скептицизмом, и вдруг он протянул мне мятую, потертую картинку с изображением Девы Марии и Иисуса, которую он пронес через всю войну.
– Переверни ее и прочитай. Прочитай вслух, – попросил солдат.
– В окопах нет атеистов, – прочитал я.
– Верно! В окопах нет атеистов, – повторил он медленно, чеканя каждое слово. – Христианский бог, еврейский бог, китайский бог, любой другой бог – но все же бог!
Я был очарован этой невзрачной картинкой, подаренной мне незнакомцем. Возможно, это было предзнаменование, возможно, божественное провидение снизошло на меня. Два года я носил ее в своем бумажнике, постоянно вытаскивая и обдумывая написанные слова. Потом, в один прекрасный день, я спросил себя: “Ну? Если эти слова – правда и нет атеистов в окопах? Есть ли вещи, поддерживающие скептицизм? Конечно, вера увеличивается вместе со страхом. В этом все дело: страх порождает веру, нам необходим бог. Вера, пылкая, чистая или потребительская, не дает ответа на вопрос о существовании бога”. На следующий день в книжном магазине я достал из бумажника теперь уже бесполезную картинку и аккуратно вложил ее между страницами книги под названием “Мир ума”, где, возможно, кто-то с душой воина и нашел ее, использовав затем с большей пользой.
Несмотря на то что идея смерти внушала мне страх, я предпочитал бояться, а не верить абсурдным идеям. Я ненавидел непоколебимое утверждение: “Верую, ибо абсурдно”. Безусловно, религиозная вера довольно мощный источник удобств. Мой агностицизм не мог дрогнуть. Сколько раз в школе во время утренней молитвы у меня вызывал тошноту вид учителей и одноклассников с низко склоненными головами, шепчущих слова молитвы. Вызывало ли это зрелище у кого-то кроме меня подобные эмоции? В это время в газетах появились фотографии всеми любимого Франклина Рузвельта, посещающего церковь: и правда, стоило воспринимать веру Ф. Р. очень серьезно.
А что же точка зрения Паулы? Как же ее письмо сыну, как же неизвестная цель, ждущая нас впереди? Фрейда очень удивила бы метафора Паулы – на религиозной почве я всегда с ним мысленно соглашался – “Нам хочется существовать, мы боимся небытия, и поэтому выдумываем прекрасные сказки, в которых сбываются все наши мечты. Неизвестная цель, ждущая нас впереди, полет души, рай, бессмертие, бог, перевоплощение – все это иллюзии, призванные подсластить горечь смерти”.
Паула всегда с пониманием относилась к моему скептицизму и мягко напоминала мне, что, хотя ее вера кажется неправдоподобной, ее нельзя опровергнуть. Несмотря на мои сомнения, мне нравилось слушать метафоры Паулы, и я делал это с большей терпимостью, чем когда-либо. Это было похоже на бартер: я продавал маленький кусочек своего скептицизма за возможность быть рядом с Паулой. Произнося время от времени короткие фразы: “Кто знает?”, “И где же все-таки ложь?”, “Узнаем ли мы когда-нибудь?” – я завидовал ее сыну. Осознавал ли он свое счастье – иметь такую маму? Как бы я хотел оказаться на его месте.
Приблизительно тогда же я часто наведывался в похоронное агентство матери своего друга. Здесь священник предлагал всем историю утешения. Он рассказывал о том, как на берегу стоят люди и печально смотрят вслед уплывающему кораблю. Они смотрят до тех пор, пока верхушка мачты не пропадает за горизонтом, и тогда кто-то произносит: “Уплыл”. А в этот момент где-то далеко другая группа людей всматривается в горизонт, ожидая корабля. И, когда становятся различимы его очертания, произносит: “Он приплыл”.
“Дурацкая сказка”, – фыркнул бы я в то время, когда еще не знал Паулы. Но сейчас я испытывал к этому больше уважения. Глядя на пришедших на похороны, я на мгновение ощутил, что я вместе с ними, связанный иллюзией о корабле, плывущем навстречу новой жизни.
До встречи с Паулой никто не мог обогнать меня в насмешках над перспективами Калифорнии. Впереди наступала новая эра: гадания, астрология, нумерология, иглоукалывание, глубокий массаж, дыхательная гимнастика. Мне казалось, что людям необходимы трогательные убеждения, они способны развеять глубокую тоску, а ведь некоторые люди слишком слабы, чтобы жить в одиночестве. Так пусть же у детишек будет своя сказка! Но теперь я выражал свое мнение мягче: “Возможно”, “Жизнь запутанна и непостижима”.
Я знал Паулу уже долгое время, когда нам пришла мысль создать группу умирающих пациентов. Безусловно, в наши дни подобные группы широко обсуждаются в газетах и на телевидении, но в 1973 году подобных прецедентов не было: смерть подвергалась жесткой цензуре наравне с порнографией. Следовательно, нам приходилось постоянно импровизировать. Труднее всего было в начале: необходимо было набрать группу. Но как это сделать? Как найти желающих? Как это должно было выглядеть: “Разыскиваются умирающие люди”?
Связь Паулы с церковью, больницами и домами престарелых давала свои плоды в подборе потенциальных членов группы. Первым появился Джим, девятнадцатилетний паренек из Стэнфорда с серьезным заболеванием почек. Он знал, что его жизнь подходит к концу, и все же не стремился к предварительному знакомству со смертью. Джим избегал смотреть в глаза мне и Пауле, а соответственно и кому-либо другому. “Я человек без будущего, – говорил он. – Кто захочет, чтобы я стал чьим-нибудь мужем или другом? Меня достаточно отвергали. Я неплохо справляюсь один”. Мы видели его лишь дважды, больше он не пришел.
Наверное, Джим был слишком здоров. Гемодиализ дает много надежды и долгую дорогу к смерти, так что отрицание прочно пускает корни. Нам же нужны были обреченные люди, близко стоящие к смерти и без всякой надежды.
Потом появились Роб и Сэл. Оба они воспринимали происходящее неадекватно: Роб все время отрицал, что умирает, Сэл пришел к определенным выводам относительно своей болезни и решил, что не нуждается в нашей помощи. У двадцатисемилетнего Роба была злокачественная опухоль мозга. В метаниях от несогласия и обратно он вдруг начинал уверять всех: “Вот увидите, через шесть недель я уже буду отдыхать в Альпах” (без сомнения, он не бывал нигде дальше восточного района Невады). Но через мгновение он уже проклинал свои парализованные ноги за то, что это мешает получению страховки: “Я пытаюсь понять, будет ли выгода жене и детям от моего самоубийства”.
Наша группа была небольшой, всего четыре человека: Паула, Сэл, Роб и я, но мы решили начать работу. Сэлу и Пауле помощь была не нужна, я был психотерапевтом, поэтому мы выбрали Роба объектом помощи группы. Но он упрямо отказывался принять нашу помощь. Мы старались уважать его выбор отрицания. Но поддержка несогласия – это бесплодное занятие, особенно если учесть то, что мы старались помочь Робу принять смерть и взять все от оставшейся жизни. Однако никто из нас не знал, произойдет ли следующая встреча. Через два месяца головные боли Роба усилились, и однажды ночью он тихо умер во сне. Сомневаюсь, что мы были ему полезны.
Сэл воспринимал конец жизни другим образом. Надвигающаяся смерть наполнила его жизнь тем смыслом, о котором он прежде и не подозревал. У Сэла была миеломная болезнь, очень болезненная форма рака, затронувшая кости. У него было повреждено множество костей, и его упаковали в корсет от шеи до бедер. В свои тридцать лет Сэл сумел заслужить любовь многих людей. В момент наивысшего отчаяния его, так же как и Паулу, преобразила ошеломляющая идея, что его рак – это его превосходство. Это откровение управляло всем, что Сэл делал в своей жизни впоследствии, даже его вступлением в группу. Ему казалось, что это даст возможность помочь другим людям найти некоторый удивительный смысл их заболеваний.
Вообще-то, Сэл пришел в нашу группу слишком рано: только через шесть месяцев она увеличилась до размеров аудитории, которую он заслуживал. До этого времени ему приходилось искать другие места выступлений, например, старшие классы школ, где он обращался к подросткам. “Вы хотите испортить свое тело наркотиками? Хотите убить его пьянками, травкой, кокаином? – Его голос гремел на весь зал. – Хотите расплющить себя в автокатастрофе? Сбросить свое тело с моста Голден Гэйт? Вам оно не нужно? Ну тогда отдайте его мне! Я с радостью возьму ваше тело, оно мне нужно – я хочу жить!”
Это было бесподобное обращение. Меня охватила дрожь, когда я услышал его речь, которая приобрела еще большую силу из-за смертельной тоски. Ученики слушали в молчании, осознавая, как и я, что он говорил правду, что у него не было времени на игру, притворство или страх перед последствиями.
Через месяц в нашей группе появилась Эвелин, и это стало для Сэла еще одной возможностью проявить себя. Шестидесятидвухлетняя, озлобленная и смертельно больная лейкемией, Эвелин пришла к нам, находясь на стадии переливания крови. Она искренне говорила о своем заболевании, она знала, что умирает. “Я могу принять это, – говорила она, – меня это не волнует. Но что меня волнует – так это моя дочь, она отравляет мне последние дни!” Эвелин называла свою дочь, психиатра, не иначе как “мстительной и ненавидящей ее женщиной”. Некоторое время назад у нее произошла с дочерью неприятная и глупая стычка: та накормила кота Эвелин не тем кормом. С того времени мать и дочь больше не разговаривали.
Услышав ее на занятиях, Сэл начал говорить просто, но страстно: “Послушай меня, Эвелин. Я тоже умираю. Какая разница, что ест твой кот? Какая разница, кто не выдержит первый? Ты же знаешь, что у тебя не так много времени в запасе, хватит притворяться. Ты же знаешь, что сейчас самая важная для тебя вещь – это любовь твоей дочери! Пожалуйста, не умирай, пока не скажешь ей об этом! Если ты не сделаешь этого, ты отравишь ей жизнь, она не сможет избавиться от горечи и вины и отравит жизнь своей дочери. Разорви круг! Эвелин, разорви круг!”
Это сработало. Эвелин умерла через несколько дней, но ее сиделка сообщила нам, что у нее, задетой словами Сэла, было трогательное примирение с дочерью. Я очень гордился Сэлом. Это была первая победа нашей группы!
Появились еще два пациента, и через несколько месяцев мы с Паулой. были убеждены, что нашего опыта достаточно, чтобы работать с многочисленной группой, и начали набирать людей для серьезной работы. Паула связалась с американским Раковым центром, в котором нашлись пациенты, каких мы искали. После их опроса мы приняли в группу семь человек, всех с раком молочной железы, и официально открыли группу.
На нашем первом собрании Паула поразила меня, когда начала сеанс со сказки: “Раввин разговаривал с богом о рае и аде. “Я покажу тебе, что такое ад”, – сказал бог и повел раввина в комнату, где посередине стоял большой круглый стол. Люди, сидящие вокруг стола, умирали с голоду и были в отчаянии. На столе стоял горшок с мясом, да таким вкусным, что у раввина потекли слюнки. У каждого сидящего за столом была ложка с очень длинной ручкой. И хотя ложки прекрасно доставали до горшка, их ручки были настолько длинные, что едоки не могли поднести ложку ко рту и поэтому оставались голодными. Раввин увидел, что их страдания были по-настоящему ужасными.
“А теперь ты увидишь рай”, – сказал бог, и они пошли в другую комнату, в точности такую же как и первая. В ней был большой круглый стол посередине и горшок с мясом. Люди, сидящие вокруг, тоже держали в руках ложки с длинными ручками, но все они были сытые и упитанные, они смеялись и разговаривали. Раввин не мог ничего понять. “Это просто, но требует определенного навыка, – сказал бог. – В этой комнате, как ты можешь заметить, люди научились кормить друг друга”.
Хотя независимое решение Паулы начать сеанс с чтения притчи и выбило меня из колеи, я позволил ей продолжать. Я знал, что она еще не определила наши роли и наши отношения в группе. Кроме того, ее решение было безупречным – я еще никогда не видел такого вдохновляющего начала.
Следующий вопрос был: “Как назвать группу”? Паула предложила: “Мост”. Почему? Было две причины. Во-первых, в группе складывались связи одного пациента с другим. И, во-вторых, здесь мы были открыты друг для друга. Следовательно, “Мост” (в традициях Паулы).
Наше “скопление”, как называла его Паула, быстро росло. Каждые две недели появлялись новые лица, объятые ужасом. Паула встречала их, приглашала на обед, обучала, очаровывала, одухотворяла их. Вскоре нас стало так много, что пришлось разделиться на две группы по восемь человек, и я пригласил нескольких психиатров в качестве соведущих. Однако все члены группы противились расколу, так как считали, что это повредит целостности семьи. Я предложил выход: мы могли встречаться двумя разными группами на час пятнадцать, а затем объединялись на заключительные пятнадцать минут и обменивались друг с другом тем, что происходило на сеансах.
Я надеюсь, наши встречи были полезны и на них поднимались наиболее болезненные вопросы, которые редкая группа отваживалась бы обсуждать. От занятия к занятию члены группы приходили с новыми и новыми метастазами, с новыми трагедиями. И каждый раз мы старались создать удобство для каждого пораженного человека. Случалось и такое, что если кто-то был слишком болен, слишком близок к смерти и не мог прийти на встречу, то группа перемещалась к нему в спальню.
Не было ни одной темы, которая оказалась бы трудной для обсуждения в нашей группе. В каждом обсуждении Паула принимала самое непосредственное участие. Например, один раз нашу встречу начала Эва. Она говорила о том, как завидует своему другу, который на той неделе внезапно умер во сне от инфаркта. “Это лучший способ уйти”, – заключила она. Паула сказала на это, что моментальная смерть – это трагическая смерть.
Меня смутило поведение Паулы. Я был удивлен, что она ставила себя в такое нелепое положение. Стоило ли спорить с Эвой, что смерть во сне – лучший способ уйти? Но Паула тем не менее со свойственной ей убедительностью начала высказывать свою точку зрения, что неожиданная смерть – это наихудший способ ухода из жизни. “Необходимо время, нельзя спешить, – говорила она. – Нужно подготовить окружающих к своей смерти – мужа, друзей, но прежде всего – детей. А как же незавершенные дела? Конечно, если они настолько важны, что нельзя отказаться от них в один момент. Они заслуживают того, чтобы их завершили. В противном случае, каков же тогда смысл твоей жизни?” “К тому же, – продолжала она, – смерть – это часть жизни. Пропустить ее, проспать ее – значит упустить великое событие своей жизни”.
Но последнее слово все же осталось за Эвой: “Думай как хочешь, Паула, но я очень завидую мгновенной смерти своего друга. Мне всегда нравились сюрпризы”.
Скоро группа стала хорошо известна в Стэнфорде. Ординаторы, медицинские сестры, группы студентов начали наблюдать наши занятия через одностороннее зеркало. Иногда боль в группе была настолько глубокой, что ее невозможно было выдержать, и студенты выбегали в слезах. Но они всегда возвращались. Хотя психотерапевтические группы всегда разрешают наблюдать свои встречи, делают они это неохотно. Но это не касалось нас: мы, напротив, всегда приветствовали наблюдения. Как и Паула, члены группы считали, что могут многому научить студентов, что слова умирающих сделают их мудрее. Мы очень хорошо усвоили один урок: жизнь нельзя отложить, ее нужно проживать сейчас, не дожидаться выходных, отпуска, времени, когда дети закончат колледж или когда выйдешь на пенсию. Сколько раз я слышал горестные восклицания: “Как жаль, что мне пришлось дождаться, когда рак завладеет моим телом, чтобы научиться жить”.
В то время я был поглощен целью добиться успеха в научном мире, и мой безумный распорядок дня – исследования, лекции, тренинги и написание различных работ – не позволял мне часто видеться с Паулой. Может быть, я избегал ее? Вероятно, ее космическая перспектива, ее отдаленность от ежедневных забот угрожали фундаменту моего дальнейшего продвижения на академическом рынке. Я видел ее каждую неделю на собраниях группы, где я был руководителем с именем, а Паула – кем была она? Она была не помощником, а кем-то еще, координатором, сотрудником, связующим звеном. Она находила новых людей, помогала им сориентироваться и быть принятыми в группе, делилась своим личным опытом, обзванивала всех в течение недели, приглашала их на обеды и к каждому приходила на выручку в трудную минуту.
Наверное, лучше всего роль Паулы могли бы описать слова “духовный наставник”. Она работала с группой и одухотворяла ее. Когда бы она ни начинала говорить, я внимательно вслушивался в каждое ее слово: у нее была удивительная проницательность. Она учила размышлять, глубоко заглядывать в себя, находить центр спокойствия, переживать боль. Однажды, когда наше занятие подходило к концу, она взяла в руки свечу, зажгла и поставила на пол. Я был удивлен. “Сядьте ближе друг к другу – сказала она, протягивая руки тем, кто сидел рядом с ней. – Посмотрите на свечу и размышляйте в тишине”.
До встречи с Паулой я был приверженцем медицинских традиций, и я бы не одобрил психотерапевта, заканчивающего встречу тем, что пациенты сидят, дружно держась за руки и разглядывая свечу. Но предложение Паулы показалось всем, и мне в том числе, своевременным, и с тех пор каждое наше занятие заканчивалось подобным образом. Я осознал ценность этих моментов, и если мне случалось сидеть рядом с Паулой, то я неизменно тепло пожимал ей руку перед тем как выпустить из своей. Она обычно вела медитацию громко, импровизируя и с большим достоинством. До конца жизни я буду помнить ее голос, ее слова: “Давайте оставим гнев, давайте оставим боль, давайте оставим жалость к себе. Найдите в себе спокойствие, мирные глубины и откройте себя для любви, для прощения, для бога”. Слишком сильно для тревожного, вольнодумного медика-эмпирика!
Порой у меня возникал вопрос: есть ли еще желания у Паулы, кроме желания помочь другим? И, хотя я все время пытался узнать, что может группа сделать для нее, никогда не получал ответа. Меня удивлял темп ее жизни: каждый день она навещала нескольких серьезно больных пациентов. Что двигало ею? И почему она говорит о своих проблемах в прошедшем времени? Она предлагала нам только решения проблем и никогда не ставила нас перед своими нерешенными вопросами. В конце концов, у нее была терминальная стадия рака, и она уже пережила все наиболее оптимистичные прогнозы. Она оставалась энергичной, любящей и любимой, вдохновляющей всех, кому пришлось жить с раком. Что можно было еще желать?
Это было золотое время наших с Паулой странствий. Однажды, оглянувшись вокруг, я вдруг осознал, как разросся наш коллектив – руководители групп, секретариат для записи вновь прибывших и составления графика проведения встреч, преподаватели для работы с наблюдающими за нашими занятиями студентами. Для такого размаха требовались средства. Я начал поиск финансирования для поддержания работы группы. С тех пор как я перестал думать о себе как о человеке, находящемся в непосредственной близости к смерти, я не требовал от пациентов медицинской страховки, я даже не спрашивал их об этом. Я посвящал значительное количество сил и времени группе, и в то же время я обязан был отрабатывать те деньги, которые платил мне Стэнфордский университет. С другой стороны, мне казалось, что мое практическое обучение по ведению групп раковых больных подходило к концу: наступило время что-то делать с нашим экспериментом, разрабатывать его, оценивать эффективность, публиковать результаты, распространять наш опыт по всему миру, поддерживать подобные программы по всей стране. Короче говоря, пришло время продвижения.
Вскоре подвернулась подходящая возможность: Международный институт рака прислал запрос на социально-поведенческое исследование пациентов с раком молочной железы. Я успешно применил предоставленную мне возможность для оценки эффективности работы группы с пациентами на терминальной стадии рака. Это был очень простой проект. Я был уверен, что проводимая работа оправдывалась качеством жизни смертельно больных пациентов, то есть мне нужно было разработать только компонент оценки – предварительные опросники для вновь пришедших пациентов и для последующего анкетирования через определенные промежутки времени.
Обратите внимание, что с этого момента в моей речи все чаще появляются личные местоимения: “я решил”, “я применил”, “моя терапия”. Постоянно возвращаясь и просеивая прах наших отношений с Паулой, я осознаю, что эти личные местоимения стали началом искажения той связи и любви, которые существовали между нами. Но в то время я не мог заметить даже намека на разлад. Помню, что Паула наполняла меня светом, а я был ее скалой, ее приютом, который она искала до тех пор, пока мы не встретились.
Сейчас я уверен в одном: сразу после того, как мое исследование начали финансировать, что-то в наших отношениях пошло не так. Сначала между нами появились небольшие трещинки, а затем и настоящие щели. Возможно, первым достаточно ясным сигналом стало заявление Паулы, что она устала от проекта, что она чувствует себя опустошенной. Мне это было любопытно, ведь я всячески пытался сделать ее работу такой, как она хотела: анкетирование кандидатов в группу, всех женщин с раком груди, и помощь в составлении оценочных анкет. Кроме того, я следил, чтобы ее работа всегда хорошо оплачивалась – намного больше, чем в среднем получает помощник, и больше, чем она хотела получать.
Несколькими неделями позже в беседе со мной она сказала, что чувствует себя утомленной и ей нужно больше времени для себя. Я сочувствовал ей и пытался преддожить что-нибудь для того, чтобы снизить сумасшедший ритм ее жизни.
Вскоре после нашего разговора я представил в Международный институт рака письменный отчет о первой ступени исследования. И, хотя я удостоверился, что имя Паулы стояло первым среди имен исследователей, очень скоро до меня дошел слух о том, что она была недовольна степенью своего влияния. Я сделал ошибку, не придав этому слуху должного внимания: так это было не похоже на Паулу.
Через некоторое время в качестве своего коллеги я представил одной из групп доктора Кингсли, молодую женщину-психотерапевта, которая хотя и не имела опыта работы с раковыми пациентами, но была чрезвычайно начитанна и полностью посвящала себя работе. Вскоре меня нашла Паула. “Эта женщина, – ворчала она, – самая нечуткая, не преданная своему делу из тех, кого я когда-либо встречала. Ей и тысячи лет будет мало, чтобы научиться помогать пациентам!”
Я был поражен и ее открытым неприятием нового помощника, и ее едким, осуждающим тоном. “Паула, почему так резко? Почему без сострадания, не по-христиански?”
Исследование предполагало, что во время первых шести месяцев финансирования я должен был посещать двухдневные симпозиумы для консультации со специалистами по раковым заболеваниям, построению исследования и статистическому анализу. Я пригласил Паулу и еще четверых членов группы принять участие в качестве консультантов. Симпозиум был чистой воды показухой, вопиющей потерей денег и времени. Но такова жизнь в области исследований, оплачиваемых по федеральному договору, и люди быстро приспосабливаются к этим шарадам. Паула тем не менее так и не привыкла. Подсчитывая количество потраченных за два дня денег (около 5 тысяч долларов), она называла подобные встречи аморальными:
– Только подумай, сколько можно было бы сделать на эти пять тысяч долларов для раковых больных!
– Паула, я тебя очень люблю, но как же ты можешь быть такой бестолковой! Разве ты не понимаешь, – уговаривал я ее, – что необходимо пойти на компромисс? Нет способа использовать эти пять тысяч для прямой помощи пациентам. Важнее, что мы можем потерять финансирование, если не будем соблюдать пунктов договора. Если мы будем упорно продолжать наше исследование, закончим его и покажем ценность нашего подхода к умирающим раковым больным, к нам придет большее количество пациентов, намного больше тех, кому мы сможем помочь на пять тысяч долларов. Давай не будем экономными в мелочах и расточительными в крупном, Паула! Компромисс, – уговаривал я ее, – в последний раз.
Я ощущал ее разочарование. Покачав головой, она ответила:
– Однажды пойти на компромисс, Ирв? Не бывает единичного компромисса.
Во время симпозиума консультанты показывали те умения, ради которых их набирали (и за что им хорошо платили). Одни обсуждали психологическое тестирование на оценку уровня депрессии, тревожности, точки локус-контроля; другие беседовали о системе здравоохранения; третьи – о ресурсах общества.
Паула полностью отдалась работе на симпозиуме. Мне кажется, она поняла, что времени осталось мало и нет возможности играть в ожидание. На торжественном собрании консультантов она играла роль овода. Например, когда обсуждались такие показатели дезадаптации пациентов, как невозможность подняться с постели или самостоятельно одеться, замкнутость или плач, Паула начинала спорить, что, по ее мнению, любое из этих состояний было в свое время ступенью инкубационного периода, которое в конечном итоге обязательно проявлялось на другой стадии развития, иногда в период взросления. Она отвергала все попытки специалистов убедить ее, что когда кто-то использует достаточно большую выборку, совокупный счет и контрольную группу, то подобное рассмотрение может легко быть принято статистически в анализе данных.
Затем наступило время, когда участников симпозиума попросили предложить важные факторы, которые могли бы предсказать психологическую адаптацию человека к раковому заболеванию. Доктор Ли, специалист в области раковых болезней, записывал эти факторы по мере того, как участники называли их: стабильность в браке, ресурсы окружающей среды, индивидуальность, семейная история. Руку подняла Паула: “А как же мужество? Духовная сила?”
Медленно, не говоря ни слова, доктор Ли посмотрел на нее. Все это время он молча подбрасывал в воздух и снова ловил кусочек мела. Наконец он повернулся и написал предложение Паулы на доске. И, хотя я считал ее слова небезосновательными, для меня и для всех окружающих было ясно, что, пока доктор Ли крутил в руках мел, он думал: “Кто-нибудь, кто угодно, пожалуйста, избавьте меня от этой пожилой дамы!” Позже, за обедом, он общался с Паулой высокомерно, как евангелист. Да, безусловно, доктор Ли был выдающимся онкологом, чьи поддержка и указания были необходимы для проекта, и я рисковал настроить его против нас, но я верно защищал ее, подчеркивая важность сказанного в формировании и функционировании группы. И хотя мне не удалось изменить его впечатление от Паулы, я гордился собой, отстаивая ее.
В тот же вечер Паула позвонила мне. Она была в ярости:
– Все эти доктора медицины, работающие на симпозиуме, – автоматы, бесчеловечные автоматы! Кто для них мы – пациенты, страдающие от рака двадцать четыре часа в сутки? Я же говорила тебе, мы для них не больше, чем “неадекватно действующие стратегии”.
Мы долго говорили с ней, и я старался сделать все, чтобы успокоить ее. Я нежно пытался убедить ее, что она не похожа на других, и просил быть терпеливой. И, подчеркивая свою преданность принципам, с которых начиналась наша группа, я подвел итог нашего разговора:
– Помни, Паула, это не играет никакой роли, потому что у меня уже есть свой план исследования, который я не позволю контролировать никаким машинам. Поверь мне!
Но ее невозможно было ни успокоить, ни, если бы даже это оказалось правдой, заставить поверить мне. Этот симпозиум прочно засел в ее голове. Неделями она размышляла о нем и в конце концов прямо обвинила меня в бюрократизме. Паула послала доклад в Международный институт рака, но он не уменьшил ни ее энергии, ни ее озлобления.
И наконец, Паула пришла в мой кабинет и заявила, что покидает группу.
– Почему?
– Я устала от этого.
– Я знаю, это что-то большее. Какова настоящая причина?
– Я же сказала, я устала.
И, сколько я ни расспрашивал ее, она продолжала настаивать, хотя мы оба знали, что настоящая причина была в том, что я разочаровал ее. Я безуспешно использовал всю свою хитрость, наработанную годами. Все мои попытки, включая подтрунивания и напоминания о нашей долгой дружбе, были встречены с ледяным спокойствием. Больше мы не встречались и вынуждены были помнить наш горестный, бестолковый спор.
– Просто я много работаю, а это для меня слишком, – сказала она.
– Но разве это не то, что я говорил тебе долгое время, Паула? Сократи свои посещения и телефонные звонки десяткам пациентов в твоем списке. Просто приходи в группу. Ты нужна группе. И ты нужна мне. Девяносто минут в неделю – это так мало!
– Нет, я не могу делать противоречивые вещи. Мне необходим чистый отдых. Кроме того, мы находимся с группой в разных измерениях. Она стала слишком поверхностной, а мне необходимо заглянуть глубже – работать с символами, снами, архетипами.
– Я согласен с тобой, Паула, – к этому моменту я успокоился. – Я хочу того же, и это как раз то, к чему сейчас подходит группа.
– Нет, я чувствую усталость, я иссякла. Каждый новый пациент заставляет меня вспомнить о моем кризисе, о моей Голгофе. Нет, я уже решила, встреча на следующей неделе будет последней.
Так и произошло. Паула больше не вернулась в группу. Я попросил ее звонить мне в любое время, когда ей захочется поговорить. Она ответила, что я тоже могу ей звонить. Ее замечание не было язвительным, но оно изменило систему и сильно задело меня. Она ни разу не позвонила мне. Несколько раз я сам звонил ей и раза два пригласил на обед. Наш первый обед (настолько болезненный, что я долго не решался звонить ей после него) начинался угрожающе. Обнаружив, что наш любимый ресторан переполнен, мы перешли через улицу и направились к Троут, огромной пещерной конструкции, построенной без какого бы то ни было изящества. В прошлом она была представительством компании “Олдсмобиль”, затем продуктовым магазином и школой танцев. Теперь же это здание размещало в себе ресторан с меню, содержащим “танцующие” бутерброды: Вальс, Твист, Чарльстон.
Это было неправильно, я знал это и, заказывая бутерброд Хула, и когда Паула извлекла из своей сумки камень размером с маленький грейпфрут и положила между нами на стол.
– Мой камень злости, – сказала она.
С этого момента в моей памяти начинаются белые пятна. К счастью, я сделал кое-какие пометки после этой встречи – разговор был слишком важен для меня, чтобы довериться памяти.
– Камень злости? – безучастно повторил я, вглядываясь в покрытый лишайником булыжник, лежащий между нами.
– Мне так часто доставалось, что однажды меня поглотил гнев. Теперь я научилась справляться с ним. Я загоняю его в этот камень. Мне необходимо было принести его сегодня на нашу встречу. Я хотела, чтобы он был здесь, когда я тебя увижу.
– Почему ты злишься на меня, Паула?
– Нет, я больше не злюсь, слишком мало времени, чтобы злиться. Но ты причинил мне боль; я осталась в одиночестве, когда больше всего нуждалась в помощи.
– Я никогда не оставлял тебя, Паула, – ответил я, но она даже не обратила внимания на мои слова и продолжала говорить.
– После симпозиума я ощущала себя разбитой. Глядя, как доктор Ли стоял передо мной и подбрасывал мелок, игнорируя и меня, и человеческое беспокойство пациентов, я чувствовала, что земля уходит у меня из-под ног. Пациенты тоже люди, мы боремся. Иногда нам необходимо великое мужество, чтобы бороться с раком. Мы говорим о победах или поражениях в этих битвах, но мы боремся. Иногда нас поглощает отчаяние, иногда наступает полное физическое истощение, но бывает, что мы возвышаемся над болезнью. Мы не “стратегии”! Мы намного больше, намного!
– Паула, я же не доктор Ли, я думаю иначе. Я защищал тебя, когда позже разговаривал с ним, я же говорил тебе. После всей нашей совместной работы как ты могла подумать, что я считаю тебя “стратегией”? Я ненавижу эти слова и эту точку зрения так же, как и ты.
– Пойми, я на самом деле не хочу возвращаться в группу.
– Не в этом дело, Паула. – Я больше не беспокоился, вернется ли она в группу. Безусловно, она была сердцем группы, источником энергии, но в ней было слишком много силы и вдохновения: ее уход сделал возможным для нескольких других пациентов духовно расти и вдохновлять самих себя. – Для меня важнее, чтобы ты мне доверяла и помогала.
– После симпозиума, Ирв, я проплакала весь день, я звонила тебе, но ты не перезвонил в тот же день. Позднее, когда ты связался со мной, ты не предложил никакого утешения. Я пошла в церковь и три часа говорила с отцом Элсоном. Он выслушал меня, он всегда меня слушает. Думаю, он и спас меня.
Чертов священник! Я попытался вспомнить тот день три месяца назад. Смутно припомнил наш разговор, она не просила о помощи. Точно, она звонила, чтобы узнать что-то о симпозиуме, то, что мы уже не раз обсуждали. Много раз. Как она не могла этого понять? Сколько раз мне придется ей повторять эти бессмысленные вещи, что я не доктор Ли, что я не подбрасывал мелок в руках, что я защищал ее, что я собирался продолжать работу, начатую в группе, что ничего не могло измениться в ходе занятий только из-за того, что пациентов попросят заполнять несколько анкет каждые три месяца? Да, Паула звонила мне в тот день, но ни тогда, ни позднее она не просила о помощи.
– Паула, если ты уже все мне сказала, то подумай, неужели я мог бы от тебя отвернуться?
– Ты не представляешь, я плакала двадцать четыре часа.
– Но я не ясновидящий. Ты сказала, что хотела поговорить об исследовании и твоем докладе.
– Я проплакала весь день!
Так это и продолжалось, разговор двоих людей, не слышащих друг друга. Я старался достучаться до нее, я говорил, что она была нужна мне, не группе, а лично мне. Правда, мне ее не хватало. В моей жизни наступали моменты, когда я грустил без ее вдохновения и ее успокаивающего присутствия. Однажды, за несколько месяцев до этого, я позвонил Пауле якобы для того, чтобы обсудить планы группы, но на самом деле уехала моя жена и мне было тоскливо и одиноко. После нашего почти часового разговора мне стало намного лучше, но я испытывал чувство вины за то, что так хитро напросился на терапию.
Сейчас я вспоминал этот долгий телефонный разговор. Почему я не мог быть честным? Почему я просто не сказал: “Послушай, Паула, выслушай меня сегодня вечером. Помоги мне – я чувствую себя одиноким, подавленным, разбитым. Я не могу спокойно спать – все время просыпаюсь”. Нет, без вопросов! Было легче получить все тайно.
Получается, с моей стороны было лицемерием предположить, что Паула могла попросить меня о помощи открыто. Значит, она завуалировала свою просьбу вопросом о симпозиуме. И что! Я должен был утешать ее, а она гордо стоять в стороне.
Рассматривая ее камень злости, я осознавал, как мал был шанс спасти наши отношения. Безусловно, не было времени для тонкостей, и я открыто сказал ей: “Ты нужна мне!”, напоминая, что у терапевта тоже есть свои потребности. “Возможно, – продолжал я, – я был недостаточно внимателен к твоим бедам. Я не умею читать мысли. Но ты разве не отказывалась годами принимать мою помощь? Дай мне еще одну возможность. Даже если я не смог помочь тебе, не покидай меня навсегда”. Я достаточно приблизился к ней, но Паула была непреклонна, и мы расстались, не пожав друг другу руки.
Я выкинул Паулу из своей головы на много месяцев, до тех пор, пока доктор Кингсли, психотерапевт, к которой Паула питала антипатию, не рассказала мне однажды об очередном столкновении. Паула вернулась в группу, руководителем которой была доктор Кингсли (к этому времени в проекте было уже несколько групп), и не давала никому вставить и слово в свою речь. Я немедленно позвонил ей и снова пригласил на обед.
Меня удивило то, как обрадовалась Паула моему приглашению. Но, встретившись с ней на этот раз в Стэнфордском клубе, в котором не предлагали никаких “пляшущих” бутербродов, я понял, каковы ее намерения. Весь наш разговор крутился вокруг личности доктора Кингсли. Если верить Пауле, коллега доктора Кингсли пригласил ее в группу, но, как только она начала говорить, доктор Кингсли перебила ее и попросила не занимать так много времени. “Тебе бы стоило сделать ей выговор, – настаивала Паула. – Ты же знаешь, что учителя должны нести ответственность за непрофессиональное поведение своих учеников”. Но доктор Кингсли была моей коллегой, а не учеником, я знал ее долгие годы. Ее муж был моим близким другом, мы вели совместно с ней много групп, она была превосходным специалистом. Я был уверен, что Паула искажала действительность.
Медленно, слишком медленно до меня стало доходить, что Паула просто ревновала: ревновала к вниманию и привязанности, которыми я одаривал эту женщину, ревновала к союзу с ней и со всеми членами исследовательской группы. Паула сопротивлялась симпозиуму, препятствовала любому сотрудничеству с другими исследователями. Она сопротивлялась любым изменениям. Все, чего она хотела, – вернуть то время, когда мы были только вдвоем.
Что я мог сделать? Ее настойчивое требование выбрать между ней и доктором Кингсли поставило меня перед дилеммой. “Меня интересуешь и ты, и доктор Кингсли, Паула. Как я могу оставаться самим собой, получать новые знания, строить отношения с доктором Кингсли и другими коллегами без твоего участия, в котором ты мне хочешь отказать?” И, хотя я всячески искал к ней подход, расстояние между нами все увеличивалось. Я не мог найти правильных слов; казалось, темы для разговора исчерпаны. У меня уже не было права задавать ей личные вопросы, она не проявляла интереса к моей жизни.
На протяжении всего обеда она рассказывала мне истории о безобразном отношении врачей к ней: “Их не интересуют мои вопросы, их лечение приносит больше вреда, чем пользы”. Она пожаловалась на психотерапевта, который разговаривал с пациентами из нашей первой группы: “Он крадет наши открытия, чтобы использовать в своей книге. Ты бы защитил себя, Ирв!”
Паула, очевидно, серьезно волновалась, а я был встревожен и огорчен ее паранойей. Я думаю, мое страдание стало для нее очевидно, потому что, как только я собрался уходить, она попросила задержаться на несколько минут.
– У меня есть для тебя история, Ирв. Сядь и послушай о койоте и цикаде.
Она знала, что я люблю истории, а особенно ее истории. Я слушал с надеждой.
“Жил-был койот, который чувствовал себя раздавленным жизнью. Все, что было перед его глазами, – это много голодных детенышей, много охотников и много ловушек. И вот однажды он сбежал, чтобы жить в одиночестве. В один прекрасный день он услышал прекрасную мелодию, музыку благополучия и умиротворения. Он пошел на звук мелодии в глубь леса и увидел большую цикаду, которая грелась на бревне и пела.
“Научи меня своей песне”, – попросил койот цикаду. Никакого ответа. Он снова попросил научить его. Но цикада не отвечала. Наконец, когда койот пригрозил съесть ее, цикада согласилась и начала петь сладкую песню снова и снова, пока койот не запомнил ее. Насвистывая новую мелодию, он пошел домой. Внезапно налетела стая диких гусей, и койот отвлекся. Когда же он решил спеть снова, то понял, что забыл песню.
Он вернулся в солнечный лес. Но к этому времени цикада, оставив свою пустую кожицу на бревне, взлетела на ветку дерева. Койот решил не терять времени и сделать так, чтобы мелодия осталась в нем постоянно. В один присест он проглотил кожицу, думая, что цикада внутри, и отправился домой. Однако ему так и не удалось вспомнить мелодию. Койот понял, что проглоченная им цикада не сможет ничему его научить, ему нужно было выпустить ее и заставить снова повторить песню. Взяв нож, он вонзил его в живот, чтобы достать цикаду. Но нож вошел так далеко, что койот умер”.
– Так вот, Ирв… – сказала Паула, даря мне свою блаженную улыбку. Она дотронулась до моей руки и прошептала мне в ухо:
– Пришло время найти свою собственную песню. Я был тронут: ее улыбка, ее таинственность, ее тяга к мудрости – это была та Паула, которую я так сильно любил. Мне понравилась притча. Это была Паула “старой марки”, чувствовалось прежнее время. Я понял ее историю в прямом смысле – мне бы следовало петь свою песню – и упустил глубокое, тревожащее значение – наши с Паулой отношения. Я до сегодняшнего дня отказывался даже думать о глубинном смысле этой сказки.
Алексей Грогуль, психотерапевт в модальности Транзактный Анализ.
Продвинутый Практик ТА (СОТА)
Кандидат на звание сертифицированного транзактного аналитика в области психотерапии.
Индивидуальная, семейная, групповая терапия.
Мои контакты
Моя книга

Я не пью 6 лет 0 месяцев 23 дней

Аватара пользователя
gav
Russia
Модератор
Сообщения: 17180
Зарегистрирован: 30 июн 2018, 13:49
Имя: Алексей
Откуда: Химки
Контактная информация:

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение gav »

С тех пор мы пели каждый свою песню отдельно. Моя карьера продвигалась вперед: я проводил исследования, написал много книг, получил долгожданные ученые награды и степени. Прошло десять лет. Проект изучения рака молочной железы, начатый с помощью Паулы, был уже давно завершен и его результаты опубликованы. Мы провели групповую терапию для пятидесяти женщин с раком молочной железы и обнаружили, что по сравнению с контрольной группой, состоящей из тридцати шести женщин, качество жизни наших пациентов постоянно улучшалось. (Многими годами позже, в последующих работах, напечатанных в журнале “Ланцет”, мой коллега доктор Дэвид Шпигель, которого я долго просил присоединиться к проекту, в конечном счете продемонстрировал, что группа значительно увеличивала продолжительность жизни ее членов.) Но группа стала историей; все тридцать женщин из первоначальной группы “Мост” и восемьдесят шесть женщин из проекта изучения рака молочной железы уже умерли.
Все, кроме одной. Однажды в больничном коридоре молодая рыжеволосая женщина, лица которой я не запомнил, поприветствовала меня и сказала:
– Вам привет от Паулы Уэст.
Паула! Как такое могло быть? Она все еще жива? А я не знал. Я содрогался при мысли, что стал человеком, которому не интересно, существует ли на земле дух, похожий на нее, или нет.
– Паула? Как она? – запинаясь проговорил я. – Откуда вы ее знаете?
– Два года назад, когда мне поставили диагноз туберкулез кожи, Паула пришла навестить меня и пригласила в ее группу самопомощи. С тех пор она заботится обо мне, и не только обо мне – обо всем сообществе больных туберкулезом.
– Мне жаль слышать о вашем заболевании. А Паула? Туберкулез? Я не знал. – Это было лицемерием. Как мог я знать? Разве я ей позвонил хоть один раз?
– Она говорит, что это от лекарств, которые ей давали от рака.
– Она очень больна?
– Про Паулу никогда ничего не знаешь точно. Конечно, не так больна, если начала вести группу больных туберкулезом, если приглашает на обеды, навещает нас, когда мы настолько больны, что не можем выйти из дома, она приглашает врачей, чтобы держать нас в курсе последних исследований в области туберкулеза. К тому же не так больна, если начала свое расследование профессиональной этики врачей, лечивших ее от рака.
Организовывать, обучать, быть сиделкой, агитировать, создать группу самопомощи для больных туберкулезом, обвинение врачей – это было в духе Паулы, все правильно.
Я поблагодарил молодую женщину и позже в этот же день набрал номер Паулы, который все еще помнил наизусть, хотя прошло уже больше десяти лет с последнего телефонного разговора. Ожидая ответа, я думал о недавних гериатрических исследованиях, обнаруживших позитивную корреляцию между личностными качествами и долголетием: так, постоянно ворчащие, параноидные и настойчивые пациенты в основном живут дольше. Но лучше уж злющая и раздраженная, но живая Паула, чем спокойно лежащая под землей!
Она, казалось, обрадовалась моему звонку и пригласила к себе домой. По ее словам, волчанка (туберкулез кожи) сделала ее слишком чувствительной к солнечным лучам и она не могла ходить по ресторанам в дневное время. Я согласился. В тот день, когда я пришел на обед, Паула занималась своим палисадником. Завернутая с ног до головы в легкое покрывало, с огромной пляжной шляпой на голове, она пропалывала изящную испанскую лаванду.
– Похоже, эта болезнь убьет меня, но она не заставит меня прекратить заниматься садом, – сказала Паула, взяв меня за руку и ведя к дому.
Мы подошли к темно-фиолетовому дивану и сели рядом. Она начала говорить очень серьезно:
– Мы с тобой сто лет не виделись, Ирв, но я часто о тебе думаю. Ты во всех моих молитвах.
– Я рад, что ты обо мне думаешь, Паула. Но что касается молитв, ты знаешь, я их недолюбливаю.
– Да, да, конечно, в этой области ты еще не раскрыл себя. Это напоминает мне, – сказала она, улыбаясь, – что работа с тобой еще не закончена. Ты помнишь, когда мы в последний раз говорили о боге? Несколько лет назад, но я помню, как ты сравнивал мое чувство святости с кишечными коликами по ночам.
– Без контекста это звучит грубо, даже для меня. Я не хотел никого оскорблять. Но чувство – это просто чувство. Субъективное положение никогда не докажет объективную правду. Мечта, страх, ужас не означают, что…
– Да, да, – перебила меня Паула с улыбкой, – я знаю твою твердую материалистическую точку зрения. Я ее слышала много раз и всегда поражалась страсти, преданности и вере, которые ты вкладывал в свои утверждения. Помню, в последнюю нашу встречу ты сказал, что у тебя никогда не было близкого друга, ты не знал никого, кто бы преданно во что-то верил.
Я кивнул головой.
– Тогда я хотела тебе сказать, что ты забыл одного друга, который свято верил, – меня! Мне бы хотелось рассказать тебе о священном! Как странно, что ты позвонил именно сейчас: я думала о тебе последние две недели. Я недавно вернулась из паломничества в Сьерру. Как мне хотелось, чтобы ты был рядом со мной. Сядь и послушай, я расскажу о нашем путешествии. Однажды нас попросили подумать о ком-то, кто умер, кого мы любили, кого нам было трудно отделить от себя. Я вспомнила о своем брате, которого я очень сильно любила, но он умер в семнадцать лет, когда я была еще ребенком. Нас попросили написать этому человеку письмо и сказать в нем те важные вещи, которые мы уже никогда не сможем ему сказать. Затем мы искали в лесу то, что напоминало нам этого человека. В конце концов мы похоронили этот предмет из леса вместе с письмом. Я выбрала маленький гранитный камень и похоронила его в тени можжевельника. Мой брат был похож на камень – твердый и устойчивый. Если бы он был жив, он бы поддержал меня, он бы не предал меня.
Сказав это, Паула посмотрела мне в глаза. Я хотел было ответить ей, но она закрыла мне рот рукой и продолжала:
– В ту ночь, в полночь, церковные колокола звонили по тем, кого мы потеряли. Нас было двадцать четыре паломника, и колокола прозвонили двадцать четыре раза. Слушая звон в своей комнате, я прожила, правда, прожила смерть своего брата. Я почувствовала неописуемую грусть, пронизавшую меня насквозь, когда думала о том, как много мы с ним пережили вместе и как много могли бы еще пережить. Потом случилась странная вещь: колокола продолжали звонить, и с каждым их ударом я вспоминала тех, кто был в нашей группе “Мост” и уже умер. Когда колокола перестали звонить, я вспомнила двадцать одного человека. Все это время я плакала. На мои рыдания пришла монахиня, она крепко обняла меня и держала до последнего удара. Ирв, ты помнишь их? Ты помнишь Линду и Банни…
– Еву и Лили, – я чувствовал, как на глаза наворачивались слезы, и начал помогать ей вспоминать лица, истории, боль членов нашей первой группы.
– Мадлен и Габи.
– Джуди и Джоан.
– Эвелин и Робин.
– Сэл и Роб.
Держа друг друга за руки и покачиваясь, мы продолжали нашу панихиду, пока не назвали имена всех членов нашей маленькой семьи.
– Это священный момент, Ирв, – сказала она, заглядывая мне в глаза. – Ты чувствуешь присутствие их душ?
– Я помню их достаточно хорошо и ощущаю твое присутствие, Паула. Это достаточно свято для меня.
– Ирв, я тебя хорошо знаю. Попомни мое слово – наступит момент в твоей жизни, и ты поймешь, как ты на самом деле религиозен. Но нет смысла убеждать тебя в этом, пока ты голоден. Давай пообедаем.
– Подожди, Паула. Несколько минут назад ты сказала, что твой брат никогда бы тебя не предал. Это был камень в мой огород?
– Однажды, – ответила Паула, вглядываясь в меня своими блестящими глазами, – когда я смертельно в тебе нуждалась, ты оставил меня. Но это было давно. Это прошло. Ты вернулся.
Я точно знал, какой именно момент она имела в виду, – когда доктор Ли подбрасывал мелок в воздух. Сколько же занял времени полет этого мелка? Одну секунду? Две? Но эти короткие мгновения застыли у нее в памяти. Мне бы понадобился топорик для льда, чтобы вырубить их. Но я был не настолько глуп, чтобы попробовать. Вместо этого я вернул разговор к ее брату.
– Когда ты сказала, что твой брат был похож на камень, я вспомнил другой камень, камень злости, который однажды лежал между нами на столе. Знаешь, ты никогда, вплоть до сегодняшнего дня, не говорила мне о нем. Но его смерть помогает мне сейчас понять кое-что о нас двоих. Наверное, мы всегда были треугольником – ты, я и твой брат? Может быть, поэтому ты не позволяла мне быть твоим камнем? Возможно, его смерть убедила тебя, что все остальные мужчины хилые и ненадежные?
Я замолчал в ожидании. Какой будет ее ответ? За все эти годы я впервые предложил Пауле толкование ее самой. Она ничего не ответила. Я продолжал:
– Думаю, я прав. Мне кажется, хорошо, что ты присоединилась к этому паломничеству; хорошо, что ты попыталась сказать ему “прощай”. Надеюсь, теперь между нами многое изменится.
Она молчала. Затем поднялась с загадочной улыбкой, проговорив: “Пора тебя накормить”, и ушла на кухню.
Была ли эта фраза – “Пора накормить тебя” – подтверждением, что я сам только что накормил ее? Черт, ее было всегда трудно понять.
Спустя некоторое время, когда мы сели за стол, она серьезно посмотрела на меня и сказала:
– Ирв, у меня большие проблемы. Ты станешь моим камнем?
– Конечно, – ответил я, с радостью осознавая, что ее просьба была ответом на мой вопрос. – Доверься мне. Какие у тебя проблемы? – Но моя радость от того, что она наконец-то позволила помочь ей, обернулась унынием, как только она начала объяснять свою проблему.
– Я так откровенно высказывала свое отношение к врачам, что меня занесли в черный список. У меня больше нет возможности получать квалифицированную медицинскую помощь, даже от врачей Центра Ларчвуд. Я не могу поменять клинику – моя страховая компания заставляет меня лечиться именно там. А, учитывая состояние моего здоровья, какая другая страховая компания согласится заниматься мною. Я убеждена, они обращались со мной неэтично – их лечение вызвало волчанку. Это определенно была преступная небрежность с их стороны! Они меня боятся! Некоторые записи они делают красными чернилами, чтобы их легко было найти и изъять из моей карты в случае судебного разбирательства. Они используют меня как подопытного кролика. Мне преднамеренно долго вводили стероиды, пока не стало слишком поздно. Затем они увеличили дозу. Мне на самом деле кажется, что они хотели от меня избавиться, – продолжала Паула. – Я потратила целую неделю, составляя письмо в медицинский совет. Но до сих пор не отправила – в основном из-за того, что начала волноваться о том, что может случиться с этими докторами и членами их семей, если их лишат лицензии. С другой стороны, как можно позволять им и дальше лечить людей? Я никак не могу найти компромисс. Я помню, как однажды сказала тебе, что компромисс, возникнув однажды, размножается, и вскоре ты теряешь то, во что больше всего верил. Означает ли молчание компромисс? Я думала, в молитвах найду выход.
Мое разочарование росло. Может быть, в суждениях Паулы была доля истины. Наверное, некоторые из ее докторов решили, как и доктор Ли много лет назад, просто не замечать ее. Но красные чернила, подопытный кролик, отказ в медицинской помощи? Это были абсурдные обвинения, и я был уверен, что они являлись признаками паранойи. Зная некоторых из ее лечащих врачей, я был уверен в их высоких моральных качествах. В очередной раз она поставила передо мной выбор: ее или мои убеждения. Больше всего мне не хотелось, чтобы она думала, что я ее покидаю. Но как я мог оставаться с ней?
Я был в ловушке. Все-таки за все эти годы Паула впервые прямо попросила меня о чем-то. У меня был один выход: рассматривать ее как тревожного пациента и лечить ее – “лечить” в самом неправильном смысле этого слова, в смысле “ухаживать”. Это было то, чего я всегда старался избегать в отношениях с Паулой, да и с каждым, так как “ухаживать” означало относиться к человеку как к объекту, а не быть с ним.
Я сочувствовал ее проблеме. Я слушал ее, осторожно советовал и держал свое мнение при себе. В конце концов я предложил ей написать сдержанное письмо в медицинский совет: “Честное, но мягкое. В этом случае доктора получат выговор, но не лишатся своих лицензий”. Конечно же, все это было неискренне. Ни один медицинский совет не принял бы ее письмо всерьез. Кто мог поверить, что все врачи ополчились против нее? Им бы не грозили ни выговор, ни лишение лицензии.
Она задумалась, взвешивая мой совет. Я верю, она чувствовала мою заботу о ней, и, надеюсь, не догадывалась о том, что я был нечестен. Она кивнула. “Ты дал мне полезный совет, Ирв. Это как раз то, что мне было нужно”. Это была горькая ирония судьбы, что только теперь, когда я был нечестен с ней, она считала меня полезным и внушающим доверие.
Несмотря на чувствительность к солнечным лучам, Паула настояла на том, чтобы проводить меня до машины. Она вновь надела пляжную шляпу и завернулась в огромное полотно. И, пока я заводил машину, она наклонилась, чтобы обнять меня напоследок. Отъезжая, я посмотрел в зеркало заднего вида. Ее силуэт, ее шляпа и накидка – все светилось на солнце. Подул ветерок, и ее одежды заколыхались. Она была похожа на листочек, дрожащий на ветру и готовящийся к листопаду.
За десять лет до этой встречи я начал писать. Я выпускал книгу за книгой, и такая продуктивность была обусловлена простым методом: книги стояли на первом месте, и я не позволял ничему и никому вмешиваться в этот процесс. Охраняя свое время так же, как медведица охраняет своих медвежат, я отказался от всего, кроме самых важных дел. И даже Паула попала в категорию несущественного, и у меня не было времени позвонить ей еще.
Спустя несколько месяцев умерла моя мама, и, пока я летал на ее похороны, Паула прочно засела в моей памяти. Я думал о ее прощальном письме брату – письме, содержащем все, что она так и не смогла ему сказать. Думал о том, что никогда уже не скажу своей матери. Практически все! Моя мама и я, хотя и любили друг друга, никогда не разговаривали по душам, как два человека с чистыми помыслами. Мы всегда “лечили” друг друга, не говорили ничего в глаза, боялись, контролировали и обманывали один другого. Я уверен, что это было причиной моего желания поговорить с Паулой открыто и напрямую. И поэтому мне было противно “ухаживать” за ней так нечестно.
В ночь после похорон мне приснился удивительный сон.
Моя мама и несколько наших родственников, все умершие, тихо сидят на ступеньках. Я слышу, как мама называет мое имя. Я узнаю тетю Мини, очень тихо сидящую наверху. Вдруг она начинает двигаться. Сперва медленно, а затем все быстрее, пока не начинает кружить, как шмель. И вдруг все люди на лестнице, все взрослые моего детства, все уже умершие, начинают кружить. Мой дядя Эб направляется ко мне и треплет по щеке, приговаривая “Дорогой сынок”, как он это часто делал. Затем и другие начинают трепать меня по щеке. Сначала нежное, потрепывание вскоре становится сильным и болезненным. Я просыпаюсь в ужасе в три часа утра, мои щеки горят.
Сон обрисовал поединок со смертью. Сперва меня зовет моя умершая мама, и я вижу умерших родственников, сидящих в жутком молчании на ступеньках. Затем я пытаюсь отрицать недвижимость смерти, вселяя в мертвых движение жизни. Особенно я заставляю двигаться тетю Мини, которая умерла год назад после удара, парализовавшего ее на несколько месяцев. Она не могла двинуть ни единым мускулом тела, кроме глаз. Во сне Мини начинает двигаться быстро, но уже скоро выходит из-под контроля, и ее движение переходит в безумие. Следующий шаг избавиться от страха смерти – позволить им слегка ущипнуть меня за щеку. Но опять прорывается страх, щипки становятся сильными и болезненными. Я повержен страхом смерти.
Образ моей тетушки, кружащей, как шмель, преследовал меня несколько дней. Я никак не мог от него отделаться. Наверное, думал я, это определенное послание, говорящее мне, что сумасшедший темп моей жизни – это неудачная попытка побороть страх смерти. Не говорит ли мой сон о том, что пора бы замедлить темп и обратиться к тому, что для меня действительно ценно?
Мысль о ценностях вернула меня к Пауле. Почему я не позвонил ей? Ведь она была тем, кто заглянул в глаза смерти. Я вспоминал, как она заканчивала наши встречи: ее глаза сосредотачивались на пламени свечи, ее звучный голос вел нас в глубины нашей души, где царил покой. Говорил ли я ей когда-нибудь, как много значили для меня эти моменты? Как много я еще не сказал ей. Я скажу ей это теперь. Возвращаясь с похорон мамы, я твердо решил начать все заново.
Но у меня не получилось. Навалилось слишком много дел: жена, дети, пациенты, студенты, книги. Я писал каждый день, игнорируя все остальное: друзей, почту, телефонные звонки, приглашения на лекции. Все проблемы, вся жизнь могли подождать, пока я не закончу книгу. И Паула тоже могла подождать.
Но она не стала ждать. Несколько месяцев спустя я получил записку от ее сына – мальчика, которому я завидовал, потому что он имел такую маму, и которому Паула несколько лет назад написала прекрасное письмо о приближающейся смерти. Он написал коротко и просто: “Моя мама умерла, но я уверен, она хотела, чтобы вы узнали об этом”.
Алексей Грогуль, психотерапевт в модальности Транзактный Анализ.
Продвинутый Практик ТА (СОТА)
Кандидат на звание сертифицированного транзактного аналитика в области психотерапии.
Индивидуальная, семейная, групповая терапия.
Мои контакты
Моя книга

Я не пью 6 лет 0 месяцев 23 дней

Аватара пользователя
Rediska
Honduras
Доцент
Доцент
Сообщения: 8893
Зарегистрирован: 04 июл 2018, 02:56
Имя: Светлана
Откуда: Харьков

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение Rediska »

Читается на одном дыхании.
Аватара пользователя
gav
Russia
Модератор
Сообщения: 17180
Зарегистрирован: 30 июн 2018, 13:49
Имя: Алексей
Откуда: Химки
Контактная информация:

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение gav »

Глава 3. Южный комфорт.

Прошло пять лет, в течение которых я вел ежедневную психотерапевтическую группу в психиатрической больнице. Каждый день в десять утра я покидал свой уютный, заставленный рядами книг кабинет в медицинской школе Стэнфордского университета, ехал на велосипеде в больницу, заходил в палату, с содроганием вдыхая липкий воздух, пропитанный лизолом, наливал себе кофе из автомата для персонала (пациентам запрещалось есть сахар, им не разрешали курить, пить алкогольные напитки и заниматься сексом – все рассчитано на то, я полагаю, чтобы пациенты чувствовали себя неуютно и поскорее покидали больницу). Затем я расставлял по кругу стулья в комнате, доставал свою дирижерскую палочку и в течение восьмидесяти минут руководил группой.
Хотя в больнице было двадцать коек, встречи были весьма немногочисленными: иногда на них приходили лишь четверо или пятеро пациентов. Я был очень придирчив к подбору пациентов и допускал в группу лишь хорошо функционирующих пациентов. Каков был пропуск? Ориентация в трех понятиях: время, место и личность. Членам моей группы необходимо было знать только, где они находились и когда и кем они являются. Пока я не возражал против присутствия психотических пациентов (если это в чем-то не проявлялось и не мешало работе других), но всячески настаивал, чтобы каждый участник был способен говорить, удерживать свое внимание в течение восьмидесяти минут и признавать свою потребность в помощи.
В любой приличный клуб можно попасть только по пропуску. Мне кажется, именно требования к вхождению в группу – “программную группу”, как ее называли по причинам, о которых я скажу позже, – сделали ее более привлекательной. Те же, кто оставался без пропуска – более беспокойные и регрессивные пациенты, – направлялись в “группу общения”, еще одну группу, находящуюся под моим попечением, менее продолжительную по времени, более структурированную и с меньшими требованиями. Сюда, безусловно, попадали социальные изгои, пациенты с нарушениями интеллекта, психическими расстройствами, агрессивными или маниакальными склонностями, не удовлетворяющие требованиям любой другой группы. Часто некоторым пациентам с подобными симптомами разрешалось посещение коммуникативной группы, если предварительно их медикаментозно укрощали, иногда на день или два.
“Разрешено посещение”: эта фраза могла вызвать улыбку на лице даже самого замкнутого пациента. Нет! Буду честен. Никогда в истории больницы не было пациента, взволнованно рвущегося в двери терапевтической комнаты и требующего разрешения на посещение. Наиболее частая сцена перед групповым занятием: отряд дежурных санитаров и медсестер в белых халатах, галопом носящиеся по больнице, вытаскивающие пациентов из их потайных мест в туалетах и душевых и препровождающие их в терапевтическую комнату.
У программной группы была особая репутация: она была жесткой и требовательной и, что хуже всего, там не было возможности спрятаться. Здесь не было ни одного случайного человека или незваного гостя. Пациент более высокого уровня, находясь в группе общения, мог оставаться совершенно незамеченным. Если же какой-нибудь сбитый с толку пациент низшего функционального уровня ошибочно попадал на собрание программной группы, то его глаза стекленели от страха, как только он понимал, где находится, и уже никто не мог выпроводить его отсюда. Хотя технически был возможен переход из низшей группы в группу высшего уровня, лишь единицы задерживались в больнице достаточно долго, чтобы это стало реальностью. Таким образом, негласно все знали свое место. Но никто и никогда не говорил об этом.
Еще до того как начать вести группы в больнице, я был уверен, что группы амбулаторных больных – это вызов. Не так легко вести группу из семи-восьми амбулаторных больных, основной проблемой которых являются отношения с окружающими. В конце встреч я обычно чувствовал себя совершенно уставшим, измотанным и удивлялся, глядя на тех психотерапевтов, которые стойко продолжали вести очередную группу сразу после окончания встречи. И все же когда я начал работать с госпитализированными пациентами в больницах, я ощущал некоторую ностальгию по старым временам работы с амбулаторными больными.
Представьте себе группу амбулаторных больных: сплоченная встреча высоко мотивированных людей, способных к сотрудничеству; уютная, тихая комната; никаких сестер, стучащих в дверь, чтобы доставить пациента на очередную процедуру или принятие лекарства; никаких суицидальных больных в смирительных рубашках; никто не отказывается говорить; никто не засыпает под действием лекарств и не храпит на всю группу; и, что самое важное, одни и те же пациенты и помощники на каждой встрече, из недели в неделю, из месяца в месяц. Какая роскошь! Психотерапевтическая нирвана! По сравнению с этим группа стационарных больных была ночным кошмаром – постоянно повторяющееся резкое изменение членского состава группы; частые психотические вспышки; пациенты, которыми можно манипулировать, сожженные двадцатью годами депрессии или шизофрении и которым уже никогда не станет лучше; осязаемая атмосфера отчаяния в комнате.
Но настоящим убийцей в этой работе были сама больница и бюрократия страховой компании. Целые команды агентов, снующих по больнице и вынюхивающих информацию в картах пациентов. Они указывали, кого из безнадежных больных выписать, поскольку весь предыдущий день он функционировал довольно хорошо, или кого считать явно склонным к самоубийству или социально опасным, несмотря на отсутствие в карте каких-либо свидетельствующих об этом записей.
Действительно ли было время, когда отношение к пациентам имело первостепенное значение? Когда врачи признавали болезнь и помещали людей в больницы и были рядом до тех пор, пока им не становилось лучше? Или это был только сон? Рискуя вызвать улыбку снисхождения на лицах моих учеников, я не собираюсь больше вспоминать о золотых временах, когда работа администрации заключалась в помощи врачам, которые помогали больным.
Бюрократические парадоксы сводили с ума. Вспомнить хотя бы историю Джона – параноика средних лет с небольшой умственной отсталостью. После того как его однажды избили в приюте для бездомных, он избегал государственных приютов и спал на улице. Джон знал, как открыть для себя двери больницы: в холодные, сырые ночи, чаще ближе к полуночи, он начинал настойчиво скрестись в дверь приемного покоя и угрожать, что нанесет себе раны, и добивался, что ему находили местечко для приюта. И пока врач в приемном покое не был уверен, что Джон не совершит самоубийства, если отправить его в приют, он несколько ночей спал крепким сном в 700-долларовой комнате больницы, благодаря любезности жестокой страховой системы.
Современная практика краткосрочной психиатрической госпитализации уместна, если только существует адекватная постбольничная программа для амбулаторных больных. Тем не менее в 1972 году губернатор Рональд Рейган смелым, выдающимся решением отменил психические заболевания в Калифорнии, не только закрыв большие государственные психиатрические больницы, но и уничтожив большинство общественных реабилитационных программ. В результате сотрудникам больниц приходилось ежедневно сталкиваться с одной и той же ситуацией, когда после непродолжительного лечения пациентов выписывали из больницы, отправляя в те же условия, в ту же среду, которые стали причиной их госпитализации. Это похоже на то, как раненых и только что прооперированных солдат отправляют обратно на фронт. Представьте, как вы надрываетесь, помогая больным: первые беседы, ежедневные обходы, показы вновь пришедшим психиатрам, составление программы с персоналом, встречи со студентами-медиками, написание рекомендаций в картах, ежедневные терапевтические занятия, зная, что через несколько дней придется снова вернуть их в то самое болезнетворное окружение, которое отторгло их. Обратно в пьющие семьи. Обратно к жестоким супругам, в которых уже давно не осталось ни любви, ни терпения. Обратно к ночевкам в разбитых машинах. Обратно к друзьям-наркоманам и безжалостным торговцам, ожидающим за дверями больницы.
Вопрос: как мы, врачеватели, сохраняем здравый ум? Ответ: учимся лицемерить.
Это и есть мое время. Во-первых, я научился заглушать свое чувство беспокойства. Затем я овладел правилами профессионального выживания: избегай вовлеченности – не позволяй пациентам стать слишком значимыми. Помни, завтра они уйдут. Не задумывайся об их дальнейших планах. Помни, чем меньше, тем лучше, не пытайся сделать слишком много – не приводи себя к неудаче. Если пациенты психотерапевтической группы приходят к тому, что простой разговор помогает, что близость с другими не страшна, что они могут помочь другим – этого уже достаточно.
Постепенно, после нескольких разочаровывающих месяцев ведения групп, в которых в результате ежедневной выписки постоянно менялся состав, я постиг особенности происходящего и нашел способ получать результат даже от этих кратковременных групповых занятий. Самым радикальным шагом стало изменение системы времени.
Вопрос: какова продолжительность жизни терапевтической группы в психиатрической больнице? Ответ; одна встреча.
Группы амбулаторных больных длились месяцами, даже годами; требовалось время для выявления, определения и решения проблем. В долговременной терапии есть возможность для “проработки” – можно гонять проблему по кругу и решать ее снова и снова (получается “циклотерапия”). Однако в больничных психотерапевтических группах нет стабильности, нельзя вернуться к одной теме несколько раз, потому что пациенты меняются очень быстро. За пять лет работы в психиатрической клинике я редко видел, чтобы на двух последовательных встречах присутствовали одни и те же участники, на трех – никогда! А как много было пациентов, которых я видел всего лишь один раз, которые посещали всего один сеанс и их выписывали на следующий день. Так я стал утилитарным психотерапевтом, своего рода Джоном Стюартом Миллем note 1 в групповой терапии и на своих однодневных встречах стремился только дать как можно больше хорошего максимальному числу пациентов.
Возможно, я достигал этого, используя различные формы искусства на занятиях. Я твердо верил, что прекрасно организовал встречи. Великолепные, художественные занятия. Обнаружив еще в раннем детстве, что не могу ни петь, ни танцевать, ни рисовать, ни играть на музыкальных инструментах, я примирился с мыслью, что никогда не стану артистом. Но мое мнение изменилось с первой же сессией. Возможно, я был талантлив; дело было только за тем, чтобы обнаружить мои способности. Пациентам нравились занятия; время летело незаметно; у нас были моменты волнения и нежности. Я учил других тому, что знал сам. Студенты, наблюдающие за нами, были потрясены. Я читал лекции и писал книги о своих группах.
По прошествии нескольких лет я начал ощущать скуку. Сессии казались заученными, без конца повторяющимися. Они были насыщенными и походили на бесконечное вступление к многообещающей беседе. Я желал большего. Мне хотелось заглянуть глубже, выяснить больше из жизни моих пациентов.
Поэтому уже много лет назад я прекратил вести группы стационарных больных и обратил свое внимание на другие формы групповой работы. Но каждые три месяца, когда приходили на работу новые ординаторы, я выбирался из своего кабинета в медицинской школе и на протяжении недели обучал их ведению групп амбулаторных больных.
Поэтому я пришел и сегодня. Но сердце к этому не лежало. Мне было тяжело. Я зализывал раны. Всего три недели назад умерла моя мама, ее смерть сильно повлияла на темы, поднимаемые на встречах группы.
Войдя в комнату, я оглянулся и сразу заметил нетерпеливые лица трех новых стажеров-психиатров. Как всегда, меня охватило чувство привязанности к моим ученикам. У меня было одно желание – научить их чему-нибудь, устроить великолепный показ, образец преподавания и получения хлеба насущного, то же, что устраивали для меня в их возрасте. Но как только я рассмотрел комнату, воодушевление мое иссякло. Это было вызвано не только нагромождением медицинского оборудования – внутривенные капельницы, катетеры, сердечные мониторы, инвалидные кресла, – напоминающего, что больница специализировалась на психических пациентах с серьезными соматическими заболеваниями, которые, как правило, особенно стойки к разговорной терапии. Нет, это было вызвано видом самих пациентов.
В комнате было пять человек, сидящих в ряд. Старшая медсестра кратко познакомила меня с их состоянием по телефону. Первым был Мартин, пожилой мужчина в инвалидном кресле с мускульной атрофией. Он сидел привязанный ремнем к креслу и завернутый до пояса в простыню, которая позволяла лишь мельком увидеть нижнюю часть его иссохших ног, покрытых темной, грубой кожей. Одно из его предплечий было туго перевязано: без сомнения, он резал себе вены на запястье. (Позже я узнал, что его сын, измученный тринадцатилетним ухаживанием за своим отцом, отреагировал на его попытку самоубийства словами: “Ты и это испортил”.)
Следующей была Дороти, страдающая параплегией note 2 , из-за того, что год назад пыталась покончить жизнь самоубийством, выпрыгнув из окна третьего этажа. Она пребывала в депрессивном ступоре и могла только поднимать голову.
Затем были Роза и Кэрол, две молодые женщины с анорексией, которым вводили лекарства внутривенно, так как химический состав их крови был неустойчив из-за постоянного самоочищения организма и их вес был катастрофически мал. Внешность Кэрол вообще выбивала из колеи: у нее были изящные, почти правильные черты лица, но практически бесплотные. Глядя на нее, иногда мне виделось лицо удивительно прекрасного ребенка, а иногда – скалящийся череп.
И, наконец, была Магнолия, неопрятная, тучная семидесятилетняя негритянка с парализованными ногами, чей паралич оставался загадкой для медицины. Ее очки в толстой золоченой оправе были перемотаны скотчем, а к волосам была приколота маленькая вязаная шапочка. Заговорив, она поразила меня тем, как представилась, как ее карие глаза неотступно следовали за моим взглядом, а также достоинством своего мягкого протяжного выговора, свойственного южанам. “Я очень рада видеть вас, доктор, – сказала она. – Я слышала много хорошего о вас”. Медсестры рассказали мне, что Магнолия, теперь тихо и терпеливо сидящая в кресле, обычно пребывала в сильном возбуждении, стряхивая с себя воображаемых насекомых.
В первую очередь я усадил пациентов в круг, а ординаторов – позади них, вне их поля зрения. Я начал встречу как обычно, ориентируя участников на групповую терапию. Представившись, я попросил их обращаться друг к другу и ко мне по именам и сообщил, что остаюсь на четыре дня. “После этого два ординатора, – я указал на них и назвал имена, – продолжат вести группу. Цель группы, – продолжал я, – помочь каждому из вас узнать больше о взаимоотношениях с другими людьми”. Перед лицом человеческого страдания – увядающие ноги Мартина, усмешка смертельной маски Кэрол. капельницы, вводящие Кэрол и Розе питательные вещества, которые они отказывались принимать через рот, бутылка Дороти, собирающая мочу из ее парализованного мочевого пузыря, парализованные ноги Магнолии – мои слова казались глупыми и никчемными. Этим людям необходимо было так много, что “помощь во взаимоотношениях” казалась слишком ничтожной. Какой смысл притворяться, что группа могла сделать больше, чем она могла? Я постоянно напоминал себе: малое – прекрасно. Прекрасны малые цели, малый успех.
Я относился к группе амбулаторных больных, как к “программной группе”, потому что в начале каждого занятия я просил каждого участника сформулировать повестку дня – определить тот аспект их личности, над которым они хотели бы поработать и изменить. Группа работала продуктивней, если намерения участников касались навыков взаимоотношений – особенно тех, которые могли быть проработаны здесь и сейчас. Больше всего были озадачены сосредоточенностью на взаимоотношениях пациенты, которых госпитализировали из-за более важных жизненных проблем; они не понимали уместности постановки подобного рода задач. Я всегда отвечал: “Я знаю, что проблемы во взаимоотношениях не были причиной вашей госпитализации, но за годы работы я обнаружил, что любой, кто столкнулся с существенным психологическим нарушением, может многое приобрести, усовершенствовав свою модель отношений с другими. Важно и то, что многое можно получить, сосредоточив внимание на взаимоотношениях, потому что это самое лучшее, что может делать группа. Это реальная сила группы”.
Трудно было сформулировать подходящую повестку дня, и даже после посещения нескольких сессий большинство участников редко схватывали смысл групповых занятий. Но я успокаивал их: “Не беспокойтесь, моя работа – помочь вам”. И все равно этот процесс обычно занимал примерно половину времени сессии. После этого я мог посвятить оставшееся время любой теме. Границы между определением и проработкой повестки дня не всегда хорошо различимы. Для некоторых пациентов установка повестки дня уже являлась терапией. Даже научиться определять проблему и обращаться за помощью было для многих терапией, достаточной для такого краткого совместного времяпрепровождения.
Начали Роза и Кэрол, пациентки с анорексией. Кэрол сразу заявила, что у нее нет проблем и она не собиралась улучшать свои отношения. “Наоборот, – сказала она решительно, – чего я хочу, так это чтобы у меня было как можно меньше контактов с другими людьми”. И только после того как я сказал, что еще не встречал того, кто бы не хотел хоть что-то улучшить в себе, она ответила, что она слишком часто сталкивалась с агрессией окружающих, особенно своих родителей, которые пытались заставить ее кушать. Соответственно она установила, правда, с некоторой неуверенностью, повестку дня: “Здесь, на занятии, я постараюсь быть настойчивой”.
Роза также не хотела ничего улучшать в своих взаимоотношениях; она тоже хотела оставаться изолированной от всех. Она никому не верила:
– Люди не понимают меня и стараются меня изменить.
– Не будет ли полезным, – спросил я, пытаясь добавить фактор здесь и сейчас в ее утверждение, – попытаться, чтобы тебя поняли в этой группе, сегодня?
– Возможно, – сказала она, предупреждая, что ей будет сложно много говорить в группе. – Я всегда чувствовала, что другие лучше, значительнее меня.
Дороти, с низко склоненной головой, чтобы избежать любого контакта глазами, говорила шепотом, капая слюной изо рта, и не высказала ничего для меня существенного. Она отметила, что была слишком подавлена для участия в группе, и медсестра сказала ей, что достаточно будет только слушать. Здесь нечего делать, решил я и обратился к другим двум пациентам.
– Я не надеюсь ни на что хорошее в своей жизни, – сказал Мартин. Его тело неуклонно усыхало; жена, как и многие другие люди из его прошлого, умерла: он годами не говорил ни с кем из своих друзей; его сын посвятил себя уходу за ним. – Доктор, у вас есть вещи поважнее. Не тратьте свое время, – сказал он мне. – Давайте посмотрим правде в глаза – мне ничто не поможет. Когда-то я был отличным моряком, на корабле я мог делать все. Вы никогда бы не увидели меня отказывающимся. Не было ничего, что бы я не мог сделать, ничего, что я не знал. А сейчас – что мне можно дать? Что я могу дать другим?
Магнолия сделала следующее предложение:
– Я бы хотела научиться слушать. Вам не кажется, что это была бы достойная цель, доктор? Моя мама всегда говорила мне, что очень важно быть хорошим слушателем.
Господи Всевышний! Эта сессия обещала быть долгой, очень долгой. Как мне заполнить оставшееся время? Стараясь сохранить самообладание, я все же ощущал, как меня медленно охватывает паника. Хорошей же демонстрацией должна была стать эта сессия для ординаторов! Только представьте, с чем мне предстояло работать: Дороти вообще не хотела общаться, Магнолия хотела научиться слушать. Мартин чувствовал, что ему нечего предложить окружающим. (Вот оно: с этого можно было начать.) Установка Кэрол – быть настойчивой и что ни один конфликт не испугает ее – были, без сомнения, пустыми словами; ее готовность к сотрудничеству была направлена только на меня. Кроме того, чтобы развить чью-либо настойчивость, необходима активная группа, где я мог бы убедить некоторых пациентов открыто высказывать свое мнение. Сегодня же мало что могло противостоять Кэрол и выявить ее настойчивость. Роза дала мне лучик надежды своим утверждением, что ее не понимают и она хуже других. Скорее всего, как я отметил для себя, здесь можно за что-нибудь ухватиться.
Я начал с Кэрол, попросив высказать замечания по поводу ведения сессии. Но она лишь уверила меня, что я представляюсь ей чрезвычайно сочувствующим и знающим.
Я продолжил с Розой. Больше никого не осталось. На мое предложение рассказать немного о ком-нибудь из тех, кто значительней ее, она стала говорить о том, как она сама все загубила: свое образование, свои отношения, все возможности в жизни. Я попытался вернуть ее высказывания к установке здесь и сейчас (которая увеличивает силу терапии).
– Оглянись, – предложил я, – и постарайся описать, в чем другие члены группы превосходят тебя.
– Я начну с Кэрол, – сказала она, приближаясь к задаче. – Она красивая. Мне нравится смотреть на нее, так же, как нравится смотреть на картину великого художника. Я завидую ее фигуре. Она стройная и пропорциональная. А я – посмотрите на меня – я толстая и раздутая. Смотрите! – С этими словами она обнажает живот и демонстрирует восьмидюймовый рулончик плоти между большим и указательным пальцами.
Все это было признаком явного анорексического безумия. Роза, как и многие страдающие анорексией, хитрила, заматываясь в слои одежды так, что легко было забыть об ее истощении. Она весила не больше восьмидесяти фунтов note 3 . С ее стороны было также безумием восхищаться Кэрол, которая была намного тоньше. Месяц назад меня вызвали, потому что Кэрол сильно ослабла, и я приехал в тот момент, когда ее несли обратно в кровать. Ее халат раскрылся, обнажив ягодицы, сквозь которые выступали тазовые кости, и это напомнило мне ужасные фотографии узников, освобожденных из концлагерей. Но спорить с Розой, что она не толстая, было бессмысленно. Искажение восприятия своего тела у пациентов, страдающих анорексией, слишком сильное – много раз в разных группах я пытался оспорить эту точку зрения и знаю, что этот спор я никогда бы не выиграл.
Роза продолжала сравнения. Проблемы Мартина и Дороти были намного значительней ее собственных.
– Иногда, – сказала она, – я мечтаю, чтобы со мной случилось что-нибудь плохое, заметное, например, паралич. Тогда бы я чувствовала себя наравне с ними.
Это заставило Дороти поднять голову и сделать свое первое (как оказалось, и последнее) замечание в группе:
– Хочешь парализованные ноги? – хрипло прошептала она. – Возьми мои.
К моему великому удивлению, вмешался Мартин, чтобы защитить Розу:
– Нет, нет, Дороти – я правильно тебя назвал? Ты Дороти? Роза не это имела в виду. Она не говорит, что ей нужны твои или мои ноги. Посмотри на мои ноги, посмотри на них. Только посмотри на них! Кому в трезвом уме они понадобятся? – Единственной здоровой рукой Мартин откинул покрывало и показал свои ноги. Жутко деформированные, они заканчивались двумя или гремя скрюченными комочками. Остатки его пальцев полностью сгнили. Ни Дороти, ни кто-либо другой из группы не смогли долго смотреть на его ноги, даже я, несмотря на мою медицинскую подготовку.
– Роза просто фигурально выразилась, – продолжал Мартин. – Она просто хотела сказать, что ей хотелось бы иметь более очевидное заболевание, что-то видимое. Она не хотела преуменьшать наше состояние. Правда, Роза? Ведь это так?
Я был удивлен, выслушав Мартина. Я позволил его уродству скрыть его острый ум. Но он еще не закончил.
– Ты не возражаешь, если я задам тебе вопрос, Роза? Не считай меня любопытным и можешь не отвечать, если не захочешь.
– Валяй! – ответила Роза. – Но я могу не отвечать на него.
– Каково твое состояние? То есть что с тобой не так? Да, правда, ты тощая, но не выглядишь больной. Зачем тебе эти капельницы? – спросил он, указывая на бутыли.
– Я не ем, и они кормят меня питательным составом.
– Не ешь? Они не позволяют тебе кушать?
– Нет, они хотят, чтобы я ела. А я не хочу. – Проводя рукой по волосам, Роза, казалось, старалась очистить себя.
– И ты не голодна? – настаивал Мартин.
– Нет.
Их обмен репликами очаровал меня. Поскольку принято ходить на цыпочках вокруг пациентов с нарушением питания (такие хрупкие, такие беззащитные), я никогда прежде не наблюдал, чтобы пациенту с анорексией так упорно противостояли.
– Я всегда голоден,– сказал Мартин. – Вы бы посмотрели, что я съел сегодня на завтрак: почти двенадцать пирожков, яйца, выпил два стакана апельсинового сока, – он остановился, раздумывая. – Никогда не ешь? Разве у тебя никогда не бывает аппетита?
– Нет. Насколько я помню, никогда не было. Я не люблю кушать.
– Не любишь кушать?
Я видел, как Мартин пытается уяснить ее точку зрения. Он был искренне расстроен – как будто он встретил человека, не любящего дышать.
– Я всегда много ел. Всегда любил покушать. Когда я ехал с кем-то на машине, то у меня всегда были орешки и чипсы. По правде говоря, это было мое прозвище.
– Какое? – спросила Роза, повернувшись на стуле к Мартину.
– Мистер Хрустящий Картофель. Мои родители были из Англии и называли картофельные чипсы “хрустящим картофелем”. Поэтому меня и называли Мистер Хрустящий Картофель. Мои приятели любили приходить на пристань и смотреть на прибывающие корабли. “Идем, Мистер Хрустящий Картофель! – говорили они, – давай прокатимся”. И я бежал к нашей машине – это была единственная машина в квартале. У меня были сильные ноги, как у тебя, Роза. Мартин проехал вперед, глядя вниз.
– Кажется, у тебя хорошие ноги – хотя и немного тощие, без мяса. Мне нравилось бегать…
Голос Мартина затих. На лице появилось замешательство, когда он накидывал простыню.
– Не любишь кушать… – сказал он себе. – Я всегда любил покушать, мне кажется, ты пропустила много интересного.
В этот момент Магнолия, которая была верна своей установке и внимательно слушала, заговорила:
– Роза, детка, ты напомнила мне, когда мой Дарнел был маленьким. Иногда он вообще не мог есть. Ты знаешь, что мы делали? Меняли декорации! Мы садились в машину и ехали в Джорджию – мы жили как раз возле границы. И он ел в Джорджии. Господи, как он ел в Джорджии! Милая, – тут Магнолия повернулась к Розе и понизила голос до громкого шепота, – может, тебе стоит уехать из Калифорнии, чтобы начать кушать?!
Стараясь извлечь из этого разговора что-нибудь терапевтическое, я остановил обсуждение (на профессиональном языке – попросил “проверить процесс”) и попросил участников подумать о своем взаимодействии.
– Роза, каковы твои ощущения от того, что происходило сейчас в группе, о вопросах Мартина и Магнолии?
– С вопросами все в порядке. И мне нравится, что Мартин…
– Ты могла бы обращаться непосредственно к нему? Роза повернулась к Мартину.
– Ты мне нравишься. Сама не знаю почему. – Она снова повернулась ко мне. – Он здесь уже неделю, но только сегодня, в группе, я впервые заговорила с ним. Кажется, что у нас много общего, но на самом деле ничего нет.
– Тебя понимают?
– Понимают? Я не знаю. Может быть.
– Я увидел вот что. Я увидел, что Мартин пытался понять тебя. И больше он ничего не пытался сделать – ни управлять тобой, ни советовать тебе, что ты должна делать.
– Хорошо, что он не пытался это делать. Добра бы от этого не было.
Тут Роза повернулась к Кэрол, и они обменялись костлявыми усмешками соучастия. Мне захотелось встряхнуть их так сильно, чтобы зазвенели их кости. Мне хотелось закричать: “Прекратите пить эту диетическую колу! Бегите от этих проклятых колясок! Это не шутки; вы обе всего в пяти или шести фунтах от смерти. А когда вы наконец умрете, всю вашу жизнь можно будет описать тремя словами – “Я умерла худой”.
Но, конечно же, я держал свои эмоции при себе. Это могло привести только к разрыву едва налаженных отношений. Напротив, я сказал Розе:
– Ты знаешь, что благодаря своему разговору с Мартином ты почти выполнила часть сегодняшней установки? Ты сказала, что хочешь, чтобы тебя хоть кто-то понял, и, кажется, Мартин как раз это и сделал.
Я повернулся к Мартину.
– Что ты чувствуешь?
Мартин только пристально посмотрел на меня. Это, наверное, было его самое оживленное взаимодействие за все эти годы.
– Вспомни, – обратился я к нему, – ты начал встречу, сказав, что не в состоянии принести пользу кому бы то ни было. Я слышал, как Роза сказала, что ты помог ей. Ты это слышал?
Мартин кивнул. Я видел, как блестели его глаза и что он готов был говорить дальше. Тем не менее было достаточно. Даже в этом самом крошечном из вступлений я провел достаточную работу с Мартином и Розой. По крайней мере, мы не разошлись с пустыми руками (признаться, я думал об ординаторах не меньше, чем о пациентах).
Я повернулся к Розе:
– Что ты чувствуешь при словах, которые тебе сегодня говорит Магнолия? Мне кажется, не так-то легко уехать из Калифорнии, чтобы покушать. Но то, что я видел, – это желание Магнолии помочь тебе.
– Желание? Странно слышать это, – ответила Роза. – Помогать для нее так же естественно, как и дышать. Это чистая душа. Мне хотелось бы взять ее с собой или поехать к ней домой.
– Милая, – Магнолия широко улыбнулась, обнажив зубы, – ты не можешь поехать ко мне домой. Их невозможно выкурить. Они всегда возвращаются. – Очевидно, Магнолия говорила о насекомых из своих галлюцинаций.
– Вам, парни, стоило бы взять на работу Магнолию, – сказала Роза, поворачиваясь ко мне. – Вот кто действительно помогает, и не только мне. Всем. Даже сестры приходят к Магнолии со своими проблемами.
– Дитя, ты делаешь много шума из ничего. Ты очень худенькая и быстро сдашься. Но у тебя большое сердце. Ты всегда готова прийти на выручку. Такой должна быть медицина.
– Такой должна быть медицина, доктор, – повторила Магнолия, глядя на меня. “Вы должны позволить мне помочь людям”.
На несколько мгновений я потерял дар речи. Я был очарован Магнолией – ее мудрыми глазами, приятной улыбкой, ее щедростью. А ее руки – они напоминали мне руки моей мамы, с плотью, каскадом спадающей на локти. Каково это, наверное, когда тебя держат, укачивают в таких мягких шоколадных руках? Я вспомнил все напряжение моей жизни – книги, преподавание, консультирование, пациенты, жена, четверо детей и сейчас смерть мамы. Мне необходимо было расслабиться. Расслабление Магнолии – вот что мне было нужно, ее мягкие, большие руки. В моей памяти всплыли строчки из старой песни Джуди Коллинз: “Слишком много грустных дней… Слишком много плохих дней… Но если бы ты смог собрать все свои горести и отдать их мне… Ты бы избавился от них… Я знаю, как их использовать… Отдай их все мне”.
Я уже давно не вспоминал эту песню. Много лет назад, когда я впервые услышал приятный голос Джуди Коллинз: “Собери все свои горести и отдай их мне…”, глубоко внутри зашевелилось желание. Я хотел добраться до радио, найти эту женщину и отдать ей все мои проблемы и горести.
Роза вывела меня из задумчивости:
– Доктор Ялом, вначале вы спросили, почему окружающие меня здесь люди лучше, чем я. Ну, я думаю, теперь вы понимаете, что я имела в виду. Взгляните, какая особенная Магнолия. И Мартин. Они оба заботятся о других. Люди – мои друзья, мои сестры – всегда говорили, что я эгоистка. И они были правы. Мне не хочется делать ничего для других. Все, чего я хочу, – чтобы люди оставили меня в покое.
Магнолия повернулась ко мне:
– Она ловкая.
“Ловкая” – странное слово. Я ждал, что она скажет дальше.
– Вы бы посмотрели на салфетку, которую она вышила для меня на трудотерапии. Две розы в центре, а вокруг них цветки фиалок, должно быть, штук двадцать вдоль края. А края вышиты нежно-розовым. Милая, – Магнолия повернулась к Розе, – ты могла бы принести эту салфетку на нашу следующую встречу? А картину, которую ты нарисовала?
Роза покраснела, но кивнула в знак согласия. Время шло. Я вдруг осознал, что группа ничего не предложила Магнолии. Я был слишком очарован ее щедростью и занят воспоминаниями песни: “Ты бы избавился от них… Я знаю, как их использовать…”.
– Знаешь, Магнолия, тебе бы тоже стоило что-нибудь получить от группы. Ты хотела научиться быть хорошим слушателем, с этого ты начала встречу. И я поражен, действительно поражен, каким хорошим слушателем ты стала. Ты также хороший наблюдатель: посмотри, сколько ты рассказала о салфетке Розы. Поэтому мне кажется, что тебе больше не нужна помощь в том, чтобы стать хорошим слушателем. Чем еще может тебе помочь наша группа?
– Я не знаю, как группа может помочь мне.
– Я слышал много добрых слов о тебе сегодня. Что ты чувствуешь?
– Ну, это хорошо.
– Но, Магнолия, мне кажется, ты все это уже слышала – что люди любят тебя за то, сколько ты им даешь. Сестры сказали, что ты поставила на ноги сына и еще пятнадцать приемных детей и никогда не переставала всем помогать.
– Но только не сейчас. Я ничего уже не могу дать. Я не могу передвигаться на своих ногах, а эти жуки… – Она вдруг задрожала, но не переставала мягко улыбаться. – Я не хочу возвращаться домой.
– Я хочу сказать, Магнолия, что не всегда полезно выслушивать от людей то, что ты уже о себе знаешь. Если ты хочешь помочь себе, мы должны постараться дать тебе что-нибудь. Может быть, мы поможем тебе узнать о себе больше, узнать о тех вещах, которые ты в себе еще не открыла.
– Я же сказала, я получаю помощь, помогая другим.
– Я это знаю, и это то, что мне в тебе очень нравится. Но пойми: хорошо, когда любой человек полезен окружающим. Возьмем Мартина – подумай, сколько для него значило помочь Розе быть понятой.
– Мартин – это что-то! Он не может хорошо передвигаться, но у него на плечах светлая, ясная голова.
– Ты помогаешь людям и делаешь это прекрасно. Ты чудо, и я согласен с Розой, что тебе надо работать в больнице. Но, Магнолия, – я сделал паузу, чтобы придать словам большую весомость, – для других было бы полезно, если бы ты позволила им помочь тебе. Когда ты полностью отдаешь себя, ты не позволяешь остальным получить пользу, помогая тебе. Когда Роза предложила поехать жить к тебе, я подумал, как было бы здорово получать от тебя поддержку в любое время. Мне бы тоже хотелось. Но потом, когда я начал больше об этом думать, я осознал, что никогда бы не смог отплатить тебе, помочь тебе, потому что ты никогда не жалуешься; ты никогда не просишь ни о чем. Проще говоря, – я снова приостановился, – я бы никогда не испытал удовольствие, помогая тебе.
– Я никогда не думала об этом, – задумчиво сказала она. Улыбка сошла с ее лица.
– Но это ведь правда? Может быть, нам следует помочь тебе научиться говорить о своих трудностях? Может быть, тебе нужен опыт, когда тебя слушают.
– Моя мама учила меня, что о себе нужно думать в последнюю очередь.
– Я не всегда согласен с матерями. По правде говоря, я обычно с ними не согласен. Но в данном случае, я думаю, твоя мама была права. Так почему бы не попробовать пожаловаться? Скажи нам, что тебя тревожит? Что ты хотела бы изменить?
– У меня не такое хорошее здоровье… все эти штучки, ползающие по моей коже. И эти ноги… Я не могу ходить.
– Вот мы и начали, Магнолия. Я знаю, что это настоящие проблемы твоей жизни. Мне бы хотелось, чтобы группа помогла тебе, но она не сможет. Попробуй поделиться с нами трудностями, в которых мы могли бы тебе помочь.
– Я волнуюсь из-за своего дома. Он противный. Они не могут, а может быть, просто не хотят обкуривать его. Я не хочу возвращаться туда.
– Я знаю, что ты волнуешься из-за своего дома, ног, кожи. Но это не ты. Это все про тебя, а не ты настоящая. Посмотри в глубь себя. Что ты хочешь изменить там?
– Ну, я не совсем довольна своей жизнью. У меня есть о чем сожалеть. Это то, о чем вы говорили, Доктор?
– Как раз то, – энергично поддержал я. Она продолжала:
– Я разочаровалась в себе. Я всегда хотела быть учителем. Это была моя мечта. Но я так им и не стала. Иногда я задумываюсь и понимаю, что ничего не достигла.
– Магнолия, – взмолилась Роза, – подумай, сколько ты сделала для Дарнела и для приемных детей. И это ты называешь ничего?
– Иногда кажется, что ничего. Дарнел похож на отца, он достигнет многого.
Тут снова вмешалась Роза. Она говорила со мной так, будто я был судьей, а она – адвокатом, представляющим дело Магнолии.
– У нее не было даже возможности учиться, доктор Ялом. Когда она была подростком, ее отец умер, а мать просто исчезла на пятнадцать лет.
Внезапно вступила Кэрол, также обращаясь ко мне:
– Ей пришлось почти в одиночку воспитывать семь сестер и братьев.
– Не одной. Мне помогали – пастор, церковь, многие люди.
Не обращая внимания на реплику Магнолии, Роза продолжала:
– Я встретила Магнолию в больнице около года назад. Потом, когда нас выписали, я взяла ее, усадила в машину, и мы катались весь день. Мы проехали через Пало Альто, Стэнфорд, Менло Парк, потом наверх, в горы. Магнолия устроила мне экскурсию. Она все мне показывала и обо всем рассказывала, и не только то, что важно сейчас, но и то, что происходило тридцать-сорок лет назад. Это была самая лучшая поездка за всю мою жизнь.
– Что ты ощущаешь, когда Роза рассказывает об этом, Магнолия?
Магнолия смягчилась:
– Это очень хорошо. Эта крошка знает, что я люблю ее.
– Похоже, Магнолия, – сказал я, – ты, несмотря ни на что, стала учителем. Хорошим учителем!
Теперь дело потихоньку стало налаживаться. Я гордо посмотрел на психиатров. Мои последние слова – великолепный пример рефреминга – были блестящей находкой. Надеюсь, они их слышали.
Магнолия точно слышала. Она была тронута до глубины души, и слезы катились у нее из глаз. Мы почтительно молчали. Но фраза Магнолии вывела меня из оцепенения. Очевидно, я плохо слушал ее.
– Да, конечно, вы правы, доктор, – сказала она. – Вы правы и не правы. У меня была мечта. Я хотела стать настоящим учителем, получать зарплату, какую получают белые учителя, иметь настоящих учеников, чтобы они звали меня “миссис Клэй”. Вот что я хотела!
– Но, Магнолия, – продолжала настаивать Роза, – подумай о том, что ты сделала, подумай о Дарнеле и тех пятнадцати детях, которые называют тебя мамой.
– Это не то, о чем я мечтала, – сказала Магнолия резко и властно. – У меня тоже были мечты, как и у белых. Черные имеют право на мечты! Меня разочаровало мое замужество. Мне хотелось, чтобы оно продлилось всю жизнь, а оно продлилось всего четырнадцать месяцев. Я оказалась в дураках; мне попался не тот мужчина. Он любил свой джин намного сильнее меня. Бог мне свидетель, – она продолжала, повернувшись ко мне, – я никогда прежде, до этой встречи, не говорила о своем муже ни единого плохого слова. Я не хочу, чтобы Дарнел слышал гадости о своем отце. Но, доктор, вы правы. Правы. У меня есть жалобы. Есть много вещей, которые я хотела получить, но никогда не получила. Моя мечта никогда не исполнилась. Есть от чего чувствовать горечь.
Она тихо рыдала, и слезы катились по ее щекам. Вдруг она отвернулась от группы, уставилась в окно и начала щипать кожу, сначала мягко, а затем все сильней и сильней.
– Горечь, горечь, – повторяла она.
Я растерялся. Так же, как и Роза, я встревожился. Я хотел, чтобы вернулась прежняя Магнолия. Ее движения беспокоили меня. Может быть, она старалась избавиться от насекомых? У меня было желание схватить ее руки и держать, пока она не расцарапала себя.
Наконец после долгой паузы она произнесла:
– Есть еще и другие вещи, но они очень личные.
Магнолия разошлась. Я знал, что малейший толчок – и она все рассказала бы. Но мы зашли уже далеко, слишком далеко. Обезумевшие глаза Розы говорили: “Пожалуйста, не надо больше! Остановите это!” Для меня этого тоже было достаточно. Я обнаружил секретную дверь, но впервые не заглянул внутрь.
Через две или три минуты Магнолия перестала чесаться и рыдать. Постепенно вернулась ее улыбка, и голос снова стал мягким.
– Я понимаю, что у господа есть свои причины каждому из нас давать свое бремя. Но не будет ли справедливо выяснить эти причины?
Группа молчала. Немного обеспокоенные, все они – за исключением Дороти – смотрели в окно. Это, продолжал говорить я себе, и есть результативная терапия: Магнолия столкнулась с некоторыми из своих демонов и теперь, казалось, проделывала некоторую психотерапевтическую работу.
Я был уверен, что оскорбил ее. Наверное, все остальные чувствовали то же, хотя и молчали. Молчание становилось все тягостнее. Я ловил на себе пристальные взгляды участников и старался без слов убедить их заговорить. Наверное, я видел в Магнолии слишком много от вселенской матери. Возможно, только я лишился иконы. Изо всех сил я старался сказать что-то, что разрядило бы атмосферу и могло бы стать полезным группе. Но ничего не происходило. Мой разум молчал. Признавая себя проигравшим, я хмуро произнес фразу, которую произносил бесчисленное количество раз на бесчисленных групповых встречах:
– Магнолия много рассказала. Какие чувства вызвали у вас ее слова?
Я терпеть не мог говорить это, ненавидел заурядность этих слов, их банальность. Стыдясь себя, я упал на стул. Я заранее знал ответы членов группы и угрюмо ожидал их обычных комментариев:
– Вот теперь я по-настоящему знаю тебя, Магнолия.
– Мне кажется, теперь мы стали ближе.
– Теперь я вижу в тебе личность. Даже один из ординаторов, выйдя из роли молчаливого наблюдателя, добавил:
– Магнолия, мне тоже кажется, что теперь я увидел в тебе цельную личность, того, с кем хочется иметь дело.
Наше время вышло. Мне нужно было как-нибудь подвести итог нашей встречи и высказать очевидную и обязательную интерпретацию:
– Знаешь, Магнолия, это была короткая, но очень богатая встреча. Я уверен, что мы начали работать с твоим неумением жаловаться, скорее с чувством, что у тебя нет права жаловаться. Твоя работа сегодня не была приятной, но это было началом настоящего прогресса. Вопрос в том, что внутри тебя очень много боли, и, если ты научишься говорить о ней напрямую, как ты сделала сегодня, тебе не придется говорить о ней косвенно – например, через проблемы, связанные с домом, или с твоими ногами, а может быть, даже с насекомыми на твоей коже.
Магнолия ничего не ответила. Она лишь пристально посмотрела на меня, а в глазах у нее стояли слезы.
– Ты понимаешь меня. Магнолия?
– Конечно, понимаю, доктор, Я хорошо понимаю. – Она вытерла глаза тоненьким носовым платком. – Прошу прощения, что плакала так много. Я не сказала вам сразу, но завтра день смерти моей мамы. Завтра годовщина.
– Я понимаю твои чувства. Я потерял свою маму месяц назад.
Я удивил сам себя. Обычно я не стал бы разговаривать так откровенно с пациентом, которого только что узнал. Наверное, я хотел дать ей что-то. Но Магнолия не оценила мой дар. Группа начала расходиться. Открыли двери. Вошли медсестры, чтобы помочь пациентам выйти. Я наблюдал, как Магнолия продолжала царапать себя, пока выезжала из комнаты.
Мне понравилось обсуждение после групповой встречи и то, какой урожай собрали мои подопечные. Они были полны благодарности. Кроме того, их в достаточной мере поразило зрелище возникновения чего-то из ничего. Несмотря на скудный материал и слабую мотивацию пациентов, группа достигла достаточного взаимодействия, особенно в конце встречи: участники, которые не замечали существования других пациентов в больнице, заинтересовались окружающими и стали беспокоиться о них. Стажеров также восхитила моя заключительная установка для Магнолии, что, если она хотела прямо попросить о помощи, ей стоило отказаться от своих симптомов, от символической просьбы помочь.
– Как вам это удалось? – удивлялись они. – В начале встречи Магнолия казалась такой непробиваемой.
– Было очень трудно, – объяснил я им. – Найдите верный ключ и вы откроете дверь к любому страданию. Для Магнолии этим ключом являлась одна из ее глубинных ценностей – помощь людям. Убедив ее, что она может помочь другим, позволив им помочь ей, я быстро сломил ее сопротивление.
Пока мы разговаривали, Сара, старшая медсестра, заглянула в дверь, чтобы поблагодарить меня за работу.
– Вы снова совершили волшебство, Ирв. Давайте я вас обрадую. Перед тем как соберетесь уходить, взгляните на пациентов, они сейчас завтракают и все сидят близко друг к другу. Что вы сделали с Дороти? Вы можете себе представить, она, Мартин и Роза разговаривают между собой!
Пока я ехал обратно в офис, слова Сары звенели у меня в ушах. Я знал, что у меня были все причины радоваться утренней работе. Ординаторы были правы: это была хорошая встреча – одна из превосходных, – и не только потому, что убедила пациентов улучшить взаимоотношения в своей жизни, но и заинтересовала терапевтической программой.
Но что важнее всего, я показал им, что не бывает скучных или пустых пациентов или группы. Внутри каждого пациента, как и внутри каждой клинической ситуации, заложена большая человеческая драма. И психотерапия направлена на то, чтобы активизировать эту драму.
Но почему же такая прекрасная работа дала мне так мало профессионального удовлетворения? Я чувствовал вину – как будто я совершил мошенничество. Похвала, так часто преследовавшая меня, была в тот день не оправданна. Студенты (тайно подстрекаемые мною) наполнились необыкновенной мудростью. В их глазах, я предложил “могучую” установку, сработало “чудо”, я вел группу, умело используя предвидение. Но я знал правду: во время сессии я постоянно импровизировал. И студенты, и пациенты увидели меня ненастоящего, больше, чем я был на самом деле, чем я мог быть. И в этом отношении у нас с Магнолией было много общего.
Я напоминал себе, что малое – прекрасно. Моей задачей было провести единичную встречу и постараться сделать ее полезной для максимально большего количества участников. Разве я не сделал этого? Я прокрутил нашу сессию с самого начала, с момента обозначения перспективы каждого члена группы.
Мартин и Роза? Несомненно, хорошая работа. В них я был уверен. Их установки на встречу в определенной мере были выполнены; деморализация Мартина, его уверенность в никчемности, были успешно опровергнуты, как и уверенность Розы в непонимании окружающих и в их желании манипулировать ею.
Дороти и Кэрол? Хотя и неактивные, но тоже поучаствовали в процессе. Вероятно, они получили пользу от терапии наблюдения: наблюдение того, как кто-то успешно участвует в терапии, обычно приводит пациентов к результативной работе в будущем.
Магнолия? Это и был камень преткновения. Помог ли я ей? Доступна ли она была для помощи? Из краткого рассказа старшей медсестры я узнал, что она не реагировала на многочисленные психотерапевтические медитации и любые усилия других людей, включая ее социального работника, работавшего с ней в течение нескольких лет. Так почему же я решил попробовать?
Помог ли я ей? В этом я сильно сомневался. И хотя студенты сочли мою заключительную интерпретацию “значительной” и на самом деле я сказал то, что чувствовал, в глубине сердца я знал, что это был обман: моя установка не несла ничего полезного для Магнолии. Ее симптомы – необъяснимый паралич ног, галлюцинации с ползающими по ее коже насекомыми, ее уверенность, что за пребыванием насекомых в ее доме скрывался какой-то заговор, – находились за пределами психотерапии. Скорее всего, даже при благоприятных обстоятельствах, таких, как неограниченное время и опытный психотерапевт, – психотерапия смогла бы предложить Магнолии очень мало. В данном же случае не было ни одной удобной возможности: у нее не было денег, не было страховки, ее могли беспрепятственно выписать в дешевую лечебницу без дальнейшей психотерапии. Объяснение, что моя установка могла бы привести Магнолию к успехам в дальнейшей работе, была чистой иллюзией.
А моя интерпретация? В чем она была значительной? Значительность была лишь призраком; в реальности моя речь была направлена не на силы, сковавшие Магнолию, а на присутствовавших студентов. Она же стала жертвой моего тщеславия.
Теперь я был ближе к истине. Беспокойство не пропало. Я вновь вернулся к вопросу о том, почему моя оценка была такой скудной. Я нарушил правило психотерапии: не снимать защиту пациента, если в его случае нечего предложить. Какая сила стояла за моими действиями? Почему Магнолия стала значить для меня так много?
Причина, я полагаю, в смерти моей мамы. Я снова вспомнил занятие. В какой момент оно затронуло меня так глубоко? Первое появление Магнолии: эта улыбка, эти руки. Руки моей мамы. Как они укачивали меня! Как мне хотелось оказаться в объятиях этих мягких рук. И эта песня, песня Джуди Коллинз, – как же там было? Я пытался вспомнить слова.
Но вместо слов в памяти возникли образы из одного давно забытого вечера. В субботние вечера, когда мне было лет восемь или девять и я жил в Вашингтоне, мы с моим другом Роджером ездили на велосипедах в парк на пикник. И вот однажды, вместо того чтобы поджарить себе колбаски, мы решили украсть в доме около парка живого цыпленка и приготовить его на костре, разведенном в лесу.
Но сначала его нужно было убить – пройти посвящение в обряд смерти. Роджер взял на себя инициативу и ударил предназначенного в жертву цыпленка об огромный камень. Разбитый и весь в крови, он продолжал бороться за жизнь. Я был в ужасе. Я отвернулся, чтобы не видеть его мучения. Дело зашло слишком далеко. Мне захотелось вернуть все обратно. И именно там и тогда я расхотел становиться взрослым. Я хотел скорее вернуться к маме, хотел чтобы она обняла меня. Мне хотелось заново начать весь день, повернуть время вспять. Но это было невозможно и не оставалось ничего, кроме как смотреть на Роджера, добивающего цыпленка. Мы должны были сначала ощипать его, очистить, нанизать на вертел. Мы должны были зажарить его и съесть. Наверное, даже с удовольствием. Всю эту чудовищную катастрофу я помню на протяжении многих лет, но события, произошедшие потом, напрочь стерлись из памяти.
Воспоминания того вечера не давали мне покоя, пока я не задал себе вопрос: почему эта история всплыла именно сейчас, после долгих лет забвения? Что связывало больничную комнату для групповых занятий, заполненную инвалидными колясками, с костром в парке? Наверное, мысль о том, что все зашло слишком далеко-в данном случае с Магнолией. А может быть, предчувствие необратимости времени. Может быть, горе, тоска по маме, которая всегда защищала от жестокой реальности жизни и смерти.
Хотя вкус, оставшийся после группового занятия все еще был горьким, я был близок к его источнику. Несомненно, это было вызвано огромной жаждой материнского тепла, усиленной смертью мамы, которая отождествлялась большей частью с образом Магнолии как вселенской матери. Без сомнения я сорвал этот образ, лишил ее силы в надежде расстаться с тоской по матери. Эта песня – песнь вселенской матери – я начал вспоминать слова: “Собери все свои страдания и отдай их мне. Избавься от них… Я найду, что с ними сделать”. Дурацкие слова. Я помнил только аккуратное, теплое место, куда они однажды привели меня. Эти слова больше не работали. Закрывая глаза, я стараюсь восстановить альтернативный образ, пытаясь переключить мой мозг обратно на то место, но все оказывается тщетно.
Мог бы я справиться без этой иллюзии? Всю свою жизнь я искал успокоение у многочисленных вселенских матерей. И теперь все они предстали передо мной: моя умершая мать, от которой я всегда чего-то хотел – сам не зная чего, – даже когда она испускала последний вздох; огромное количество чернокожих домохозяек, воспитывавших меня в младенчестве и детстве, чьи имена давно уже вылетели из головы; моя сестра, постоянно предлагавшая мне остатки со своей тарелки; учительницы, выделявшие меня похвалой; старый психоаналитик, тихо сидевшая около меня целых три года.
Теперь мне стало ясно, как все эти чувства – назовем их “подавляемыми эмоциями” – не позволили оказать Магнолии неконфликтную терапевтическую помощь. Если бы я только позволил ей установить малые цели, я бы не осуждал себя за использование своего пациента в своих интересах. Произошло так, что я изменил ее защитную систему и теперь осуждал себя за принесение ее в жертву целям учебного показа. Что я не смог или просто не сделал – так это собраться с силами и реально встретиться с Магнолией – с Магнолией, человеком из плоти и крови, а не образом, придуманным мною.
На следующий после занятия день Магнолию выписали. Мне посчастливилось увидеть ее в больничном коридоре около окна, ожидающую лекарств. На ней были ее тонкая ажурная шляпка и вышитый платок (подарок Розы), закрывающий ее ноги в инвалидной коляске. Она выглядела обычно – усталая, потрепанная, неразличимая в толпе страждущих. Я кивнул ей, но она не заметила меня, и я продолжил свою дорогу. Вдруг я передумал и обернулся, чтобы увидеть ее. Все еще стоя у окна, она укладывала свою карту в старенькую сумку, лежащую на коленях. Я смотрел, как она выезжала из дверей больницы, но вдруг она остановилась, сняла очки и изящно смахнула слезы, текущие по щекам. Я подошел к ней.
– Магнолия, здравствуй. Помнишь меня?
– Ваш голос звучит очень знакомо, – ответила она, надевая очки. – Подождите, я надену очки и посмотрю на вас. – Она пристально меня разглядывала, моргнув два или три раза, а затем на ее лице появилась теплая улыбка. – Доктор Ялом, конечно, я вас помню. Как мило, что вы подошли. Я ждала вас, мне нужно было поговорить с вами с глазу на глаз. – Она указала на стул в конце коридора. – Там есть где посидеть. Я-то свое место всегда ношу с собой. Прокатите меня?
Когда мы подъехали и я сел, Магнолия сказала:
– Я не могу остановиться и весь день плачу, так что вам придется привыкнуть к моим слезам.
Стараясь заглушить нарастающий страх, что сессия все же стала деструктивной, я мягко сказал:
– Магнолия, наверное, ваши слезы связаны с нашей вчерашней встречей?
– Встречей? – переспросила она недоверчиво. – Доктор Ялом, вы не можете забыть о том, что я сказала вам в конце встречи? Сегодня день смерти моей мамы – ровно год назад.
– Ах, да, конечно. Извини, я несколько рассеян. Слишком много происходит в моей собственной жизни, Магнолия. – Извинившись, я быстро перешел к профессиональным вопросам. – Тебе плохо без нее, правда?
– Да, очень. А вы помните, Роза сказала вам, что моя мама исчезла, когда я была еще ребенком, – она просто однажды появилась через пятнадцать лет.
– А потом, когда она вернулась, она заботилась о тебе? Она дала тебе материнскую заботу?
– Мама мамы. Я получила от них немного. Но знаете, мама нечасто обо мне заботилась, она умерла в девяносто лет. Но это было не то. Я не знаю… представьте, она значила для меня то, в чем я всегда нуждалась. Вы понимаете, о чем я говорю?
– Я прекрасно знаю, о чем ты говоришь, Магнолия. Правда.
– Не мне говорить, доктор, но, кажется, мы похожи – вы тоже остались без мамы. Докторам тоже нужны мамы, как и их мамам нужны мамы.
– Ты права, Магнолия. У тебя хорошая интуиция, как сказала Роза. Но ты сказала, что хотела поговорить со мной?
– Да, о том, что вы потеряли маму. Это одно. А еще об этом групповом занятии. Я просто хотела поблагодарить вас – вот и все. Я многое поняла после нашей встречи.
– Можешь рассказать, что ты получила от нее?
– Я узнала что-то очень важное. Я узнала, что я сделала со своими приемными детьми. То, что я сделала, – навсегда… – Ее голос затих, она смотрела в сторону, куда-то в пространство.
Важное? Навсегда? Ее неожиданные слова заинтриговали меня. Мне хотелось продолжать разговор, и я очень расстроился, услышав ее слова:
– Смотрите, за мной приехала Клаудия.
Клаудия вывезла ее из дверей больницы к фургону, который должен был доставить Магнолию в дом престарелых, куда ее выписали. Я проводил ее до дверей и наблюдал, как ее поднимали на кресле, чтобы посадить в фургон.
– Прощайте, доктор Ялом, – сказала она, помахав рукой. – Берегите себя.
Странно, размышлял я, наблюдая, как отъезжает фургон, я, который всю жизнь посвятил предугадыванию мира других, никогда, пока не встретил Магнолию, не понимал, что те, кого мы превращаем в миф, сами находятся в его власти. Они впадают в отчаяние, они оплакивают смерть своих матерей, они жаждут восторгов, они злятся на судьбу и готовы искалечить свою жизнь, жертвуя собой ради других.
Алексей Грогуль, психотерапевт в модальности Транзактный Анализ.
Продвинутый Практик ТА (СОТА)
Кандидат на звание сертифицированного транзактного аналитика в области психотерапии.
Индивидуальная, семейная, групповая терапия.
Мои контакты
Моя книга

Я не пью 6 лет 0 месяцев 23 дней

Аватара пользователя
gav
Russia
Модератор
Сообщения: 17180
Зарегистрирован: 30 июн 2018, 13:49
Имя: Алексей
Откуда: Химки
Контактная информация:

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение gav »

Глава 4. Семь уроков терапии печали.

Несколько лет назад мой старинный приятель Эрл позвонил мне и рассказал, что его близкому другу Джеку поставили диагноз злокачественной неоперабельной опухоли мозга. Я не успел выразить своего сочувствия, как он продолжил: “Знаешь, Ирв, я звоню не по его поводу, а по поводу кое-кого другого – человека очень для меня значимого. Ты мог бы поработать с его женой, Ирен? У Джека будет страшная смерть – наверное, самая тяжелая смерть, какую только можно представить. Не помогает даже то, что Ирен хирург: она знает слишком много, и мне будет нестерпимо больно за нее, беспомощно наблюдающую, как рак поедает его мозг. А затем она останется одна с маленькой дочкой и практикой. Это будет ее ночным кошмаром”.
Выслушав просьбу Эрла, я захотел ему помочь. Я хотел сделать все, о чем он просил. Но были определенные проблемы. Хорошая терапия предполагает четкие границы, а я знал и Джека, и Ирен. Правда, не так хорошо, но мы встречались на нескольких вечеринках в доме Эрла. Несколько раз мы играли с Джеком в теннис.
Все это я рассказал Эрлу и предложил:
– Работать с кем-то из знакомых – занятие, никогда не приносящее хорошего результата. Лучший способ помочь вам – найти хорошего терапевта, который незнаком с этой семьей.
– Я знал, что ты так скажешь, – ответил он. – Я готовил Ирен к такому ответу. Я прорабатывал его много раз, но она ни с кем больше не желает общаться. Она достаточно решительна, и хотя к психотерапии в целом относится не совсем уважительно, она говорит только о тебе. Она говорит, что следила за твоей работой, и настаивает, уж бог знает почему, что ты единственный психотерапевт, который ей подходит.
– Утро вечера мудренее. Я перезвоню тебе завтра утром.
Что же делать? С одной стороны, долг дружбы обязывал помочь: мы с Эрлом никогда ни в чем не отказывали друг другу. Однако меня беспокоило размывание границ. С Эрлом и его женой, Эмили, мы были в доверительных отношениях. Но Эмили была близкой подругой Ирен. Я мог себе представить их разговор один на один обо мне. Без сомнения, то был отзвук тревожных звоночков. Я приглушил их звук. Ведь я могу взять с них обеих – и с Ирен, и с Эмили – обещание обходить при обсуждении тему терапии. Но если, на ее взгляд, я был настолько подходящим, наверное, можно за это взяться.
Повесив трубку, я удивился, почему я так усиленно игнорировал тревожные сигналы. Я осознавал, что просьба Эрла была просто роковым стечением обстоятельств. Мой коллега и я три года назад закончили эмпирическое исследование супружеских утрат, изучив восемьдесят мужчин и женщин, которые не так давно стали вдовами и вдовцами. Мы опрашивали их через определенные промежутки и непродолжительное время занимались с ними в группах по восемь человек. Мы наблюдали за ними в течение года, собирая информацию и публикуя ее в нескольких профессиональных журналах. Я убедился, что немногие люди знали об этой проблеме больше, чем я. Как же я мог, будучи сознательным человеком, отказать Ирен?
Кроме того, она высказала могущественное признание – я был единственным подходящим человеком, способным ей помочь. Отличная игра на моем тщеславии.
Алексей Грогуль, психотерапевт в модальности Транзактный Анализ.
Продвинутый Практик ТА (СОТА)
Кандидат на звание сертифицированного транзактного аналитика в области психотерапии.
Индивидуальная, семейная, групповая терапия.
Мои контакты
Моя книга

Я не пью 6 лет 0 месяцев 23 дней

Аватара пользователя
Rediska
Honduras
Доцент
Доцент
Сообщения: 8893
Зарегистрирован: 04 июл 2018, 02:56
Имя: Светлана
Откуда: Харьков

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение Rediska »

А продолжение вечером?
Аватара пользователя
gav
Russia
Модератор
Сообщения: 17180
Зарегистрирован: 30 июн 2018, 13:49
Имя: Алексей
Откуда: Химки
Контактная информация:

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение gav »

Rediska писал(а): 18 апр 2020, 14:16 продолжение вечером?
Я по вечерам на утро выкладываю)))
Алексей Грогуль, психотерапевт в модальности Транзактный Анализ.
Продвинутый Практик ТА (СОТА)
Кандидат на звание сертифицированного транзактного аналитика в области психотерапии.
Индивидуальная, семейная, групповая терапия.
Мои контакты
Моя книга

Я не пью 6 лет 0 месяцев 23 дней

Аватара пользователя
Rediska
Honduras
Доцент
Доцент
Сообщения: 8893
Зарегистрирован: 04 июл 2018, 02:56
Имя: Светлана
Откуда: Харьков

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение Rediska »

gav, Лешка, ты вчера не выкладывал) ночь не считается)))Слушай, я не психиатр, но как он описывает эти встречи с пациентами, как цепляют эмоции, которые он у людей может вытащить на свет белый и проговорить их. И как с мамой у него все переплетено. У меня сейчас с мамой ну скажем тёплые отношения. Однако я знаю, что стоит мне оступиться, пойти против её воли и она моментально включит "бычку", снова выползут наружу все мои детские проступки, ведь она каждую гадость помнит до мелочей. Поэтому я не особо дорожу нашими отношениями, пока спокойно и этого достаточно. Для своего сына (я думаю) я занимаю важное место в жизни. Я постаралась уловить своей бабушки подход. Мне очень повезло, что она была в моей жизни, что я могла бежать к ней со всеми своими проблемами, даже хоронить хомячка я ехала через весь город к ней, хоть и улетел он в мусоропровод, но это уже не было огромной трагедией.
Аватара пользователя
gav
Russia
Модератор
Сообщения: 17180
Зарегистрирован: 30 июн 2018, 13:49
Имя: Алексей
Откуда: Химки
Контактная информация:

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение gav »

Rediska писал(а): 18 апр 2020, 16:23 цепляют эмоции, которые он у людей может вытащить на свет белый и проговорить их.
Это может сделать любой психолог. Главное, правильно эти эмоции проработать и потом закрыть работу.
Закрыть даже важнее.
Алексей Грогуль, психотерапевт в модальности Транзактный Анализ.
Продвинутый Практик ТА (СОТА)
Кандидат на звание сертифицированного транзактного аналитика в области психотерапии.
Индивидуальная, семейная, групповая терапия.
Мои контакты
Моя книга

Я не пью 6 лет 0 месяцев 23 дней

Аватара пользователя
Rediska
Honduras
Доцент
Доцент
Сообщения: 8893
Зарегистрирован: 04 июл 2018, 02:56
Имя: Светлана
Откуда: Харьков

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение Rediska »

gav, Леш, у Магнолии он ведь не закрыл их?
Аватара пользователя
gav
Russia
Модератор
Сообщения: 17180
Зарегистрирован: 30 июн 2018, 13:49
Имя: Алексей
Откуда: Химки
Контактная информация:

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение gav »

Rediska писал(а): 18 апр 2020, 17:57 у Магнолии он ведь не закрыл
Верно yes
У него произошёл перенос состояния Магнолии на себя самого. Он стал проживать свои эмоции и свои травмы. Тем самым совершил ошибку. И получилось то, что получилось.

Он же говорил, что большую симпатию к ней испытывал. А это очень плохо для работы в формате психолог-клиент

Именно поэтому запрещено работать с родными и друзьями.
Алексей Грогуль, психотерапевт в модальности Транзактный Анализ.
Продвинутый Практик ТА (СОТА)
Кандидат на звание сертифицированного транзактного аналитика в области психотерапии.
Индивидуальная, семейная, групповая терапия.
Мои контакты
Моя книга

Я не пью 6 лет 0 месяцев 23 дней

Аватара пользователя
gav
Russia
Модератор
Сообщения: 17180
Зарегистрирован: 30 июн 2018, 13:49
Имя: Алексей
Откуда: Химки
Контактная информация:

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение gav »

Урок первый: Первый сон.
Спустя несколько дней состоялась наша первая с Ирен сессия. Первым делом следует признать, что она оказалась самой интересной, умной, упрямой, вспыльчивой, чувствительной, властной, изящной, трудолюбивой, изобретательной, непреклонной, отважной, привлекательной, гордой, холодной, романтической и приводящей в бешенство женщиной, какую я когда-либо знал.
Во второй половине первой сессии она описала мне сон, который видела предыдущей ночью: “Я работаю хирургом, и одновременно я выпускница университета факультета филологии. Мне необходимо подготовить два различных текста, современный и древний, с одинаковыми названиями. Но я не готова к семинару, потому что не читала ни один из этих текстов. Что важно, я не читала старинный текст, первый, который должен был подготовить меня ко второму тексту”.
– Что ты еще помнишь, Ирен? – спросил я, когда она закончила. – Ты сказала, что у них было одинаковое название. Ты его помнишь?
– Да, конечно. Я точно его помню. И старая книга, и новая назывались “Смерть невинности”.
Слушая Ирен, я погрузился в мечтательность. Этот сон был чистым золотом, интеллектуальной амброзией – подарком богов. Награда терапевту за терпеливость, расплата за бесконечные, утомительные терапевтические наблюдения, проводимые со сдержанностью бывалого сапера.
Этот сон заставил бы даже самого раздражительного и сварливого терапевта замурлыкать от удовольствия. Я тоже начал мурлыкать. Два текста – старинный и современный. Мур-мур. Старинный помогал понять современный. Мур-мур. А название – “Смерть невинности”. Мур-мур-мур.
Сон Ирен предполагал быть не только интеллектуальной добычей высшего порядка, но он был к тому же первым. Начиная с 1911 года, когда Фрейд впервые описал это, первый сон, о котором пациент рассказывает психотерапевту, окружает мистический ореол. Фрейд верил, что рассказ о первом сне бесхитростен, потому что начинающий пациент еще наивен и беззащитен. Позже, если терапевт явно преуспевает в интерпретации снов, навеватель снов, живущий в бессознательном каждого, настораживается, начинает бить тревогу, а затем производит более сложные и запутанные сны.
Вслед за Фрейдом я считал навевателя снов пухлым, жизнерадостным человечком, безмятежно живущим в чаще дендритов и аксонов note 4 . Днем он спит, а ночью, откинувшись на подушки из жужжащих синапсов и попивая сладкий нектар, лениво выстраивает сны в определенной последовательности для своего хозяина. В ночь перед первым визитом к терапевту хозяин укладывается спать, полный противоречивых мыслей о предстоящей терапии. Человечек, как всегда, выходит на ночную работу, беспечно переплетая все страхи и ожидания в простой, прозрачный сон. Потом, в большой тревоге, он понимает, что психотерапевт ловко провел его. И с этого времени он очень тщательно прячет значение сна все глубже и глубже от терапевта, который быстро расшифровал его сон.
Глупая сказка! Типичный антропоморфизм девятнадцатого века. Распространенная ошибка конкретизации абстрактных психических структур в независимых, свободных эльфов. Если бы только я не верил в это!
Десятилетиями многие считали первый сон бесценным документом, отражающим перевод на язык снов общего содержания невроза. Фрейд пошел еще дальше, предположив, что полная интерпретация первичного сна могла бы совпадать с полным анализом.
Мой собственный первый сон запомнился мне во всех подробностях и ощущениях того дня – сорок лет назад – вскоре после начала психиатрической ординатуры.
Я лежу на операционном столе. Простыня слишком маленькая, чтобы полностью накрыть меня. Я вижу, как сестра вводит иглу мне в ногу – в голень. И внезапно врывается булькающий звук – ВУУУУШ.
Центральный сюжет сна – громкий звук – я слышал отчетливо. Ребенком я страдал от хронического синусита, и каждую зиму моя мама возила меня к доктору Дэвису на промывания. Я ненавидел его желтые зубы и рыбьи глаза, которые пялились на меня через отверстие в круглом зеркальце на повязке вокруг головы, которое обычно используют отоларингологи. Пока он вставлял трубку в пазуховый канал, я чувствовал острую боль, потом слышал оглушительный вууууш – это вводимый соляной раствор вымывал гной. Глядя на дрожащую, омерзительную смесь в полукруглом хромированном дренажном лотке, я думал, что вместе с гноем и слизью частично вымывались мои мозги.
В соответствии с предположениями Фрейда, мой сон означал годы аналитической работы: мои страхи разоблачения, потери разума, промывания мозгов, страдания от тягчайшей телесной травмы (выкачивания) длинной, твердой части тела (запечатленной как кость голени).
Фрейд и последующие аналитики предостерегали от слишком быстрого погружения в значение первого сна, чтобы ранняя интерпретация бессознательного материала не сокрушила пациента и не демобилизовала его навевателя снов полностью. Эти предостережения, казалось мне, были больше направлены не на повышение эффективности терапии, а на защиту узкого эгоизма аналитической дисциплины, и я им всегда сопротивлялся.
С 1940-х по 1960-е в науке царствовал подход, сравнимый с хождением по яичной скорлупе. Вмешательство было темой бесконечных нудных дебатов внутри аналитических институтов. Задавленные пропагандой обязательности тонко рассчитанных и сформулированных интерпретаций, новички, переполненные ужасом и страхом, затаив дыхание, на цыпочках продвигались в терапии, чураясь даже намека на спонтанность и лишаясь эффективности. Я обнаружил, что такой формализм антипродуктивен, так как мешал более значимой цели создания подлинно сочувственного отношения к пациенту. По-моему, предостережение Фрейда не работать со снами, пока не установится довольно прочный терапевтический союз, кажется странно перевернутым: совместная работа над снами как раз и есть наилучший путь к возведению союза между терапевтом и пациентом.
Исходя из всего этого, я погрузился прямо в сон Ирен.
– Итак, ты не прочитала ни одного текста, – начал я, – а самое главное – старинный.
– Да, да, я ожидала, что ты спросишь меня об этом. Конечно, это не имеет смысла, я знаю. Но именно так было во сне. Я не прочитала задания, я также не прочитала тексты, но самое главное – старинный текст.
– Тот, который готовил тебя к прочтению современного текста. У тебя есть какие-нибудь догадки, что могут означать эти два текста в твоей жизни?
– Едва ли это догадка, – ответила Ирен, – я точно знаю их значение.
Я ждал, что она продолжит, но она просто сидела в тишине, глядя в окно. Я еще не знал об этой раздражающей черте ее характера – не проявлять желания продолжать до тех пор, пока я ясно не попрошу ее об этом.
С досадой я подождал минуту или две, а затем все-таки сказал:
– Следовательно, значение двух текстов…
– Смерть моего брата, когда мне было двадцать, – старинный текст. Будущая смерть моего мужа – современный текст.
– Значит, сон передает нам, что ты не сможешь примириться со смертью твоего мужа, пока не примиришься со смертью брата.
– Ты понял это. Точно.
Обсуждение первого сна предвосхищало не только содержание терапии, но и ее процесс, природу взаимоотношений психотерапевт – пациент. С одной стороны, Ирен была всегда очень вдумчива. Задавая вопрос, я всегда получал самобытный и всесторонний ответ. Знала ли она названия двух текстов? Безусловно, знала. Догадывалась ли она, почему необходимо было прочитать сначала старинный текст, чтобы понять современный? Конечно, она точно знала, что это значило. Я получал, наверное, впервые за пять лет терапии такой богатый урожай ответов даже на банальные вопросы: “О чем ты сейчас думаешь, Ирен?” Но ее ответы расстраивали меня: они были слишком быстрые и точные. Она напоминала мне мою учительницу пятого класса, которая обычно говорила: “Поторапливайся, Ирв!”, нетерпеливо топталась на месте, ожидая, когда же я наконец перестану мечтать и присоединюсь к классу.
Я вышвырнул мисс Фернанд из своих мыслей и продолжал:
– Что значит для тебя название “Смерть невинности”?
– Представь, что для меня, двадцатилетней, значил мой брат. Я мечтала, как мы будем идти по жизни вместе, но автомобильная авария отобрала его у меня. Потом я нашла Джека. И представь, что значит сейчас, в сорок пять, потерять его. Только вообрази, моим родителям семьдесят, и они живы, а мой брат умер, и мой муж при смерти. Что-то не так со временем. Умирают молодые.
Ирен рассказала мне о прекрасных отношениях между ней и ее братом Аленом, который был старше ее на два года. Пока она росла, он всегда был ее защитником, ее доверенным лицом, наставником, словом, таким братом, о котором мечтает каждая девочка. Но потом в один момент его жизнь была перечеркнута на улице Бостона. Она рассказала, как ей позвонили из полиции, в маленький дом, который она снимала вместе с однокурсницами. Каждая деталь того дня врезалась в ее память навсегда.
– Я помню все: звонок телефона внизу, мой халат с рядами розовых и белых кисточек, шлепанье моих тапочек по лестнице, когда я спускалась в комнатку около кухни, где на стене висел телефон, деревянную трубку у меня в руке. Я еще подумала, что эту трубку уже отполировали выпускники Гарварда и Рэдклифа, жившие здесь до меня. Потом этот мужской голос, этот незнакомец, старающийся как можно мягче сказать о том, что мой брат мертв. Я просидела несколько часов, уставившись в перекошенное окно. Я даже сейчас вижу радужные снежинки за окном.
Бесчисленное количество раз за время терапии нам пришлось вернуться к двум текстам и значению “Смерти невинности”. Потеря брата оставила след в ее жизни. Его смерть навсегда взорвала ее невинность. Ушли все мифы детства: справедливость, предсказуемость, доброжелательное божество, естественный порядок вещей, безопасность дома. Одна, не защищенная от прихотей судьбы, Ирен боролась именно за достижение чувства защищенности. Ален должен был выжить, верила она, если бы ему сразу оказали правильную медицинскую помощь. Ее заманила медицина – она предлагала единственный способ борьбы со смертью. На похоронах Алена она решила поступить в медицинскую школу и стать хирургом.
Другим решением, принятым ею в связи с воспоминаниями о смерти Алена, были многочисленные значения для нашей терапевтической работы.
– Я вычислила путь избежать любой боли: я никогда больше не переживу такой боли, если не будет никого столь значимого для меня.
– Как это решение отразилось на твоей жизни?
– В течение следующих десяти лет я не предпринимала никаких попыток полюбить, не давала себе ни одного шанса. Я знала многих мужчин, но быстро с ними расставалась – до того, как отношения станут серьезными и у меня появятся чувства.
– Потом что-то изменилось. Ты вышла замуж. Как это случилось?
– Я знала Джека с четвертого класса и уж не знаю почему, но была уверена, что он тот единственный. Даже когда он вдруг исчез из моей жизни и женился, я твердо знала, что когда-нибудь он вернется. Мой брат знал и уважал его. Можно сказать, мой брат благословил Джека.
– Значит, выйти замуж тебя убедило одобрение Джека твоим братом?
– Это было не так просто. Потребовалось много, много времени. Я отказывалась выйти за него замуж, пока он не пообещал мне не умирать молодым.
Я оценил ее иронию и взглянул на нее с ухмылкой, надеясь получить в ответ улыбку. Но не было никакой улыбки, и Ирен не говорила с иронией; она была предельно серьезна.
Этот сценарий появлялся снова и снова в течение всей нашей работы. Безусловно, причина давала о себе знать. Я частенько забрасывал приманку: я сопоставлял ее нелогичность; спорил; обращался к ее причинам; пытался пробудить ее остро отточенный ум. Потом я просто ждал. Но во всех случаях результат был один и тот же: она никогда не попадалась на крючок; она ни разу не оставила своих позиций. А я так и не смог привыкнуть к ее двойственной натуре, к ее удивительной ясности, скрытой за нелепой абсурдностью.
Алексей Грогуль, психотерапевт в модальности Транзактный Анализ.
Продвинутый Практик ТА (СОТА)
Кандидат на звание сертифицированного транзактного аналитика в области психотерапии.
Индивидуальная, семейная, групповая терапия.
Мои контакты
Моя книга

Я не пью 6 лет 0 месяцев 23 дней

Аватара пользователя
gav
Russia
Модератор
Сообщения: 17180
Зарегистрирован: 30 июн 2018, 13:49
Имя: Алексей
Откуда: Химки
Контактная информация:

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение gav »

Урок второй: стена из тел.

Если первый сон Ирен предвосхищал развитие наших дальнейших отношений, то сон, о котором она рассказала на втором году психотерапии, был точно противоположен – луч, направленный назад, освещающий путь, пройденный нами за это время.
Я в этом кабинете, сижу на этом стуле. Посередине комнаты, прямо между нами, находится очень странная стена. Я не вижу тебя. Поначалу я и стену не вижу отчетливо; она вся с множеством щелей и выпуклостей. Я вижу небольшой кусок красной ткани на стене; потом я узнаю руку, затем ступню и колено. И теперь я точно знаю, что это – это стена из тел, сложенных одно на другое.
– Что ты чувствуешь во сне, Ирен? – Это мой традиционный первый вопрос. Чувство во сне обычно ведет в самый центр его значения.
– Ощущение неприятное, ужасное. Но самое сильное чувство было вначале, когда я увидела стену и ощутила себя потерянной. Одна – потерянная – в ужасе.
– Расскажи мне о стене.
– Когда я сейчас описывала ее, это звучало отвратительно – как груда тел в Освенциме. Кусок красной ткани – я знаю, что означает этот паттерн, Джек был в такой пижаме в ночь перед смертью. Но все же стена не так ужасна – в ней есть что-то, что я пытаюсь обнаружить и изучить. Наверное, она даже смягчила некоторые из моих страхов.
– Стена из тел между нами – что это значит?
– Никакого секрета, никакой тайны во всем сне. Здесь то, что я все это время чувствовала. Сон говорит о том, что ты не можешь по-настоящему видеть меня из-за этих мертвых тел, из-за этих смертей. Ты не можешь себе этого представить. С тобой ничего такого не происходило! В твоей жизни не было трагедий.
В жизни Ирен потери шли одна за другой. Сначала ее брат. Затем муж, умерший в конце первого года терапии. Несколькими месяцами позже ее отцу поставили диагноз – рак простаты, вслед за этим у ее матери обнаружили болезнь Альцгеймера. И когда казалось, что она начинает приходить в себя и появляется прогресс в терапии, ее крестник, которому был всего двадцать один год, единственный сын ее двоюродной сестры, подруги всей жизни, утонул, катаясь на лодке. Эта последняя потеря была вершиной горечи и отчаяния, и во сне она увидела стену из тел.
– Продолжай, Ирен, я слушаю.
– Мне кажется, ты не можешь понять меня. Твоя жизнь ненастоящая – теплая, уютная, невинная. Она похожа на этот кабинет. – Она указала на книжные стеллажи позади нее и на алый японский клен, пламенеющий за окном. – Здесь еще не хватает ситцевых подушек, камина и потрескивания поленьев. Тебя окружает семья – вы все живете в одном городе. Нерушимый семейный союз. Что ты можешь знать о потерях? Ты думаешь, ты бы справился с ними лучше? Представь, что твоя жена или твой ребенок должны вскоре умереть. Что бы ты сделал? Даже твоя самодовольная полосатая рубашка – я ее ненавижу. Каждый раз, когда ты надеваешь ее, меня трясет. Я терпеть не могу то, о чем она говорит.
– А о чем она говорит?
– Она говорит: “Я решил все свои проблемы, теперь расскажите мне о своих”.
– Ты уже говорила об этих чувствах прежде. Но сегодня они имеют какую-то необычайную силу. Почему именно сегодня? И твой сон, почему ты увидела его именно сегодня?!
– Я говорила, что хотела поговорить с Эриком. Вчера мы вместе обедали.
– И?. – подсказал я после ее очередной абсурдной паузы, подразумевавшей, что я должен был установить связь между Эриком и ее сном. Она лишь один раз упоминала этого мужчину, рассказывая о том, что его жена умерла десять лет назад и они встретились на лекции для людей, переживших тяжелую утрату.
– Он подтвердил все, что я сказала. Он говорит, что ты в корне неправ по поводу моего отношения к смерти Джека. Ты не прошел через это, ты это не пережил. У Эрика новая жена и пятилетняя дочь, но рана все еще кровоточит. Каждый день он говорит со своей умершей женой. И он понимает меня. Я убеждена, что это смогут понять только те люди, которые сами испытали это. Существует подпольное общество…
– Подпольное общество?
– Из тех людей, которые действительно знают, те, кто остался в живых, все те, кто пережил тяжелую утрату. Все это время ты пытался убедить меня отделиться от Джека, вернуться к жизни, найти новую любовь – это было ошибкой. Это ошибка самодовольных людей типа тебя, которые никогда не испытывали горечь утраты.
– Значит, с вами может работать только тот человек, который сам пережил потерю?
– Кто-то, кто прошел через это.
– Я слышу это на протяжении всех лет практики, с того времени, как решил выбрать этот путь. Только алкоголики могут лечить алкоголиков? Наркоманы – наркоманов? Должен ли быть у психотерапевта нарушен процесс принятия пищи, чтобы лечить анорексика? Он что, должен быть депрессивным или маниакальным для того, чтобы общаться с людьми, у которых аффективные расстройства? Надо обязательно быть шизофреником, чтобы лечить шизофреника?
Ирен знала, как выключить меня. Она с бесхитростной ловкостью определяла и сводила на нет основные раздражители.
– Конечно же, нет, – отрезала она. – Я участвовала в дискуссии в Рэдклифе и знаю эту стратегию – reductio ad absurdum note 5 ! Но она не работает. Согласись, в моих словах есть доля правды.
– Нет, я не согласен. Это основательно пересматривает подготовку психотерапевтов! В моей профессии есть правило – достигать чувствительности, сочувствия – уметь войти во внутренний мир другого, пережить то, что он пережил.
Я был раздражен. Но я научился не отступать. Работа проходила лучше, когда я высвобождал свои чувства. Порой Ирен приходила ко мне в кабинет настолько угнетенной, что едва ли могла говорить. Но, однажды запутавшись в чем-то, она неизбежно оживлялась. Я знал, что принял на себя роль Джека. Он был единственным, кто когда-либо противостоял ей. Ее ледяное спокойствие обескураживало окружающих (практиканты прозвали ее Королевой), но только не Джека. Она рассказывала, что он не испытывал большого желания скрывать свои эмоции и, выходя из комнаты, обычно говорил:
“У меня нет желания выслушивать эту чушь”.
Меня же раздражала не только ее настойчивость, что лишь психотерапевты, пережившие потерю, могут работать с пациентами, у которых горе, но и Эрик, утверждавший, что ощущение потери бесконечно и длится всю жизнь. Эта идея была частью непрекращавшихся споров между мной и Ирен. Я принимал хорошо известную позицию, о которой много говорили, то есть что работа со скорбью заключается в том, чтобы полностью отделить себя от умершего человека и направить свою жизнь и энергию на окружающих. Фрейд впервые разработал это понимание горя в 1915 году в своей работе “Скорбь и меланхолия”, и с тех пор эта концепция поддерживается множеством клинических наблюдений и эмпирических исследований.
В моем собственном исследовании, законченном как раз перед тем, как я начал работу с Ирен, каждый одинокий вдовец и вдова полностью отделились от своего умершего супруга и отдали все свои силы чему-то или кому-то еще. Это произошло даже с теми, кто безумно любил своего умершего супруга. Мы обнаружили устойчивую закономерность: те, у кого был удачный брак, проходили через утрату и процесс отделения легче, чем те, кто жил в постоянном противоречии. (Объяснение этого парадокса, как мне кажется, заложено в “сожалении”: для того, кто всю жизнь думал, что рядом с ним находится не тот человек, пережить утрату было сложнее, потому что он также скорбел по себе, по утраченным впустую годам.) Когда я представил замужество Ирен полным любви и понимания, я сначала предсказывал относительно легкое переживание потери.
Но Ирен критически относилась ко многим традиционным подходам к вопросу утраты. Она ненавидела мои высказывания об отделении и отвергала руку помощи:
“Мы, те, кто пережил утрату, научились давать исследователям те ответы, какие они хотят получить. Мы знаем, что мир хочет поскорее вернуть нас к жизни, окружающие становятся нетерпеливыми к тем, кто надолго остается привязан к людям, которых уже не вернуть”.
Она очень сильно обижалась на любое мое предложение позволить себе уйти от Джека: два года спустя после его смерти все его личные вещи так и лежали в ящиках, его фотографии были развешаны по дому, его любимые журналы и книги были на своих местах, а она продолжала вести долгие ежедневные беседы с ним. Меня беспокоило то, что ее разговоры с Эриком сдвигали всю терапию на несколько месяцев назад и убеждали ее в мысли, что я сильно заблуждался. Теперь было труднее убедить ее в том, что со временем она могла бы излечиться от своего горя. А что касается ее глупой веры в тайное сообщество людей, переживших горе утраты, которые были согласны с ней, это было еще одной стороной ее безрассудного тщеславия. Нет смысла удостаивать это ответом.
Некоторые суждения Ирен попадали в точку. Например, история о швейцарском скульпторе Альберто Джакометти, сломавшем ноги в автокатастрофе. Лежа на улице в ожидании “Скорой”, он произнес: “Наконец-то со мной что-то произошло”. Я точно знаю, что значили эти слова и в чей огород был камень. Я преподавал в Стэнфорде в течение тридцати лет, жил в одном и том же доме, наблюдая, как мои дети ходят в одну и ту же школу, никогда не сталкивался с темной стороной жизни. Не было никаких тяжелых, безвременных потерь: мои родители умерли старыми, отцу было семьдесят, матери за восемьдесят. Моя старшая сестра здорова. Я не терял близких друзей, а мои четверо детей всегда рядом и процветают.
Для мыслителя, охватившего жизненную систему координат, размеренная жизнь – это большая ответственность. Как часто, сидя в стенах университета, я тосковал по мукам настоящего мира. Годами я мечтал провести свой творческий отпуск как обыкновенный рабочий, возможно, водителем “Скорой помощи” в Детройте, или поваром в ресторанчике в Бовери, или приготовляя сандвичи в Манхэттене. Но никогда ничего не получалось: настойчивые приглашения венецианских коллег или поездка с друзьями на озеро Комо всегда брали верх. Я никогда не сталкивался с разводами и не наблюдал одиночества взрослых. Я встретил Мэрилин, мою жену, когда мне было всего пятнадцать, и моментально решил, что это и есть женщина моей мечты. (Я даже заключил пари с другом на пятьдесят долларов, что женюсь на ней, – и забрал их восемь лет спустя.) Наша совместная жизнь не всегда была плавной, но Мэрилин была любящим другом, стоящим на моей стороне. Иногда я завидовал пациентам, идущим по краю, которые имели смелость переехать, уйти с работы, поменять профессию, развестись, начать все заново. Мне не нравилось быть наблюдателем, и я всегда удивлялся, когда у меня получалось незаметно поощрить своих пациентов сделать решительный шаг за меня.
Все это я рассказываю Ирен, ничего не утаив. Я говорю ей, что она права по поводу моей жизни – до последней детали.
– Но ты не права, когда говоришь, что я никогда не переживал трагедии. Я делаю все, чтобы точнее понять трагедию. Я всегда помню о своей смерти. Когда я работаю с тобой, я всегда представляю, что было бы, если моя жена была бы смертельно больна, и каждый раз меня охватывает неописуемая грусть. Я уверен, абсолютно уверен, что я бы двигался вперед, я бы перешел на другой уровень жизни. Мое увольнение из Стэнфорда было бы безусловным шагом. Все признаки старения – порванный коленный хрящ, постепенная потеря зрения, боли в спине, седеющие борода и волосы, мысли о собственной смерти – говорят, что я двигаюсь прямо к концу своей жизни.
В течение десяти лет, Ирен, я работал с умирающими пациентами, надеясь, что они ближе познакомят меня с трагическим ядром жизни. Это, конечно же, случилось, и я на три года вернулся к терапии, наблюдая за Ролло Мэем, чья книга “Экзистенция” стала очень важной для меня в психиатрической практике. Эта терапия была не похожа ни на одну работу, проводимую мною до этих пор. Я глубоко погрузился в изучение собственной смерти.
Ирен кивнула. Я знал эту манеру – характерный набор движений, одно движение подбородком, затем два или три легких кивка, ее соматическая азбука Морзе, говорящая, что я предложил что-то рациональное и удовлетворительное. Я прошел тест – по крайней мере пока.
Но я еще не закончил работать со сном.
– Ирен, мне кажется, есть еще что-то в твоем сне. – Я обратился к своим записям (наверное, единственные записи, которые я делаю во время сессии, касаются снов; вследствие того, что они исчезают из памяти, пациенты часто при повторном пересказе искажают их) и вслух прочитал первую часть сна: “Я в этом кабинете, сижу на этом кресле. Посередине комнаты, прямо между нами, находится очень странная стена. Я не вижу тебя”.
– Что меня удивляет, – продолжаю я, – так это последнее предложение. Во сне ты не видишь меня. До сих пор во время всей этой сессии мы обсуждаем немного другую сторону – я тебя не вижу. Позволь тебя спросить: несколько минут назад, когда я рассказывал о своем старении, ты помнишь, мое колено, мои глаза…
– Да, да, я все это уже слышала, – воскликнула Ирен, перебивая меня.
– Ты слышала это – но как всегда, когда бы я ни заговорил о собственной смерти, твои глаза тускнеют. Так же, как и в те две недели после операции на глаза, когда у меня было трудное время и я носил темные очки, ты ни разу не спросила меня об операции, о том, как мои дела.
– Мне не обязательно знать о твоем здоровье, я здесь пациент.
– Нет, это намного больше, чем простое отсутствие интереса, больше, чем отношение пациента и доктора. Ты избегаешь меня. Ты закрываешься от любой информации обо мне. Особенно от той, которая каким-либо образом ослабляет меня. С самого начала я предупреждал, что из-за наших социальных отношений, из-за общих друзей, Эмили и Эрла, я не мог скрыть себя от тебя. Но до сих пор ты не проявила никакого желания узнать обо мне что-либо. Тебе не кажется это странным?
– Когда мы начали наши встречи, я не рискнула еще раз потерять дорогого для меня человека. Я не пережила бы это. У меня было только два выбора…
Как обычно, Ирен замолчала, то есть я должен был догадаться о конце предложения. Я не торопился помогать ей, сейчас было лучше позволить ей самой высказаться.
– Какие два выбора?
– С одной стороны, не позволить тебе значить для меня слишком много, – но это было невыполнимо. Либо не видеть в тебе настоящего человека с историей.
– С историей?
– Да, с историей жизни – от начала до конца. Мне хочется держать тебя вне времени.
– Сегодня, как всегда, ты пришла в мой кабинет и направилась прямо к стулу, не глядя на меня. Ты избегаешь смотреть мне в глаза. Это и значит “вне времени”?
Она кивнула:
– Если я буду видеть тебя, ты станешь слишком настоящим.
– А настоящим людям приходится умирать.
– Теперь ты понял.
Алексей Грогуль, психотерапевт в модальности Транзактный Анализ.
Продвинутый Практик ТА (СОТА)
Кандидат на звание сертифицированного транзактного аналитика в области психотерапии.
Индивидуальная, семейная, групповая терапия.
Мои контакты
Моя книга

Я не пью 6 лет 0 месяцев 23 дней

Аватара пользователя
gav
Russia
Модератор
Сообщения: 17180
Зарегистрирован: 30 июн 2018, 13:49
Имя: Алексей
Откуда: Химки
Контактная информация:

Мамочка и смысл жизни. Ирвин Ялом

Сообщение gav »

Урок третий: гнев печали.

– Я только что узнал, Ирен, – начал я сессию одним утром, – что мой зять умер несколько часов назад. Внезапно. Коронарит. Я потрясен этим и сейчас не в форме, – я слышал, как дрожал мой голос, – но постараюсь сделать все, чтобы наша встреча прошла полноценно.
Мне трудно было сказать это, но я должен был, у меня не было выбора. Мортон, муж моей единственной сестры, был моим лучшим другом и очень важным человеком в моей жизни с того времени, как мне исполнилось пятнадцать лет. Застигнутый врасплох дневным звонком сестры, я сразу же заказал билет на ближайший рейс до Вашингтона, чтобы поддержать ее. Когда я переносил встречи, назначенные на несколько следующих дней, увидел, что одна двухчасовая сессия была с Ирен, я мог провести эту встречу и даже успевал на самолет. Может, стоило с ней встретиться?
За три года нашей совместной работы Ирен никогда не опаздывала и не пропускала сессии, даже в те ужасные дни, когда опухоль разрушала мозг и личность Джека. Несмотря на кошмар наблюдения за необратимым разрушением своего мужа, Ирен была предана нашей работе. Как и я. Со времени нашей первой встречи, когда я пообещал ей: “Я пройду через все это вместе с тобой”, я дал себе слово быть с ней настолько искренним, насколько мог. И поэтому мой выбор был ясен: я встречусь с ней и буду честен.
Но Ирен не ответила. После нескольких минут молчания я решил подогнать ее:
– Где сейчас твои мысли?
– Я думала, сколько ему было лет.
– Семьдесят. Он как раз собирался оставить медицинскую практику.
Я замолчал в ожидании. Чего? Наверное, короткого сочувствия для приличия. А может, выражения признательности за встречу с ней, несмотря на мое горе.
Тишина. Ирен сидела молча, не сводя глаз с маленького бледного пятна кофе на ковре.
– Ирен, что происходит в пространстве между нами сегодня?
Я безошибочно задавал этот вопрос каждую сессию, убежденный, что приоритетным было исследование наших отношений.
– Наверное, он был хорошим человеком, – ответила она, не поднимая глаз, – иначе ты бы так не горевал.
– Ну ладно, Ирен, скажи правду. Что происходит? Вдруг она подняла на меня сверкающие глаза.
– Мой муж умер в сорок пять, и если я каждый день буду оперировать моих пациентов, сидеть в кабинете, обучать студентов, будь уверен, для меня наступит ад!
Меня поразили не ее слова, а то, каким тоном они были сказаны. Это была не Ирен. Это был не ее голос. Он напоминал сверхъестественный гортанный голос девочки из “Изгоняющего дьявола”. И до того как я смог что-либо ей ответить, Ирен потянулась за сумочкой.
– Я ухожу! – заявила она.
Мои мускулы напряглись – я твердо верил, что смогу удержать ее, если она направится к двери.
– Ну нет, только не после этого. Ты останешься здесь, и мы все обсудим.
– Я не могу, не могу работать, не могу остаться здесь с тобой! Не могу остаться ни с кем!
– Есть одно правило в этом кабинете: то, что ты говоришь, это то, что ты думаешь. Ты работаешь. Ты никогда не сделаешь это лучше.
Подняв свою сумку с пола, Ирен опустилась на стул.
– Я рассказывала тебе, что после смерти брата мои отношения с мужчинами заканчивались всегда одинаково.
– Как? Расскажи мне еще раз.
– У них всех были какие-то неприятности, проблемы, они могли болеть, а я злилась и вычеркивала их из своей жизни. Быстрый хирургический разрез! Я разрезаю чисто. И навсегда.
– Из-за того, что ты сравнивала их проблемы с безмерной потерей Алена? Это огорчало тебя? Она кивнула, соглашаясь:
– Это основная причина, я уверена. Поэтому я не хотела, чтобы они слишком много для меня значили. Я не хотела слышать об их ничтожных проблемах.
– Что произошло сегодня?
– Разукрась в красный цвет! Гнев! Мне хотелось что-нибудь бросить в тебя!
– Потому что я, похоже, собирался сравнивать свою потерю с твоей?
– Да. А потом я подумала, что, когда мы закончим сессию, ты понесешь свою потерю по дорожке сада к своей жене, которая будет ждать тебя с чистой, уютной жизнью. Тогда-то это и окрашивается в красный цвет.
Мой офис, в нескольких сотнях футов от моего дома, удобный коттедж с красной крышей утопает в пышном цветении люпинов, глициний и испанской лаванды. И, хотя Ирен любила безмятежность моего кабинета, она обычно подтрунивала над моей книжной жизнью.
– Я не на тебя рассердилась, – продолжала она, – а на всех, чья жизнь не пострадала. Ты рассказывал мне о вдовах, которые ненавидят быть без роли, которые не любят быть пятым колесом на вечеринках. Но суть не в том, чтобы остаться за бортом: это ненависть ко всем, у кого есть жизнь; это зависть; это переполнение горечью. Ты думаешь, мне нравится это чувствовать?
– Некоторое время назад, когда ты собиралась покинуть эту комнату навсегда, ты сказала, что не способна находиться рядом с кем бы то ни было.
– Правда? А ты бы мог находиться рядом с человеком, который ненавидит тебя за то, что твоя жена жива? Неужели кто-нибудь захочет общаться с таким человеком? Гиблое болото. Никто не хочет испачкаться, не правда ли?
– Я остановил тебя, ты помнишь?
Тишина.
– Я все думаю, какое же головокружительное чувство должно преследовать тебя, если ты так злишься на меня, но все же с благодарностью остаешься.
Она кивнула.
– Немного громче, Ирен. Я не могу расслышать.
– Я взбесилась, думая, почему ты рассказал мне про своего зятя.
– Ты подозрительна.
– Очень.
– Ты догадываешься почему?
– Это больше, чем догадка. Мне кажется, ты пытался манипулировать мною. А потом посмотреть, как я отреагирую. Своего рода тест.
– Понятно, почему ты взорвалась. Может быть, тебе поможет, если я расскажу, что именно происходило внутри меня сегодня после того, как я получил известие о смерти Мортана. – Я рассказал, что отменил все свои встречи, но решил увидеться с ней. – Я не мог отменить нашу встречу после того, как ты проявила мужество приходить сюда в любой ситуации. Но, – продолжал я, – передо мной все еще стоит проблема, как работать с тобой и с моей потерей одновременно. Какой у меня был выбор, Ирен? Прекратить работу и сбежать от тебя? Это было бы хуже, чем отменить встречу. Пытаться быть ближе к тебе, быть с тобой честным и не сказать тебе об этом? Невозможно – я выучил много лет назад, что если двое людей, между которыми есть что-то большое, и они не говорят об этом, не будут говорить ни о каких важных вещах. Это пространство, – я очертил воздух между нами, – мы должны сохранять чистым и свободным, и это настолько же твоя работа, насколько и моя. Поэтому я прямо рассказал тебе о том, что происходит со мною. Так откровенно, как мог – без манипуляций, без тестов, без скрытого мотива.
Ирен еще раз кивнула, давая понять, что я опять сделал разумное предположение.
Позже, почти в конце занятия, Ирен извинилась за свое высказывание. Через неделю она рассказала мне, как это происшествие ошеломило ее друга жестокостью по отношению ко мне, и еще раз извинилась.
– Не извиняйся, – утешал я ее, и я на самом деле желал ее утешения. Вообще-то, курьезным образом я приветствовал ее вспышку: это было оживление, это было по-настоящему, это сближало нас. Это было ее истинным отношением ко мне. Это была правда или хотя бы часть правды – я надеялся, что придет время, и она расскажет мне все до конца.
Гнев Ирен, с которым я впервые столкнулся на втором месяце терапии, был глубинным и всепроникающим. И хотя открыто он проявлялся лишь от случая к случаю, он грохотал внутри ее. Проведенные исследования убедили меня, что подобные вспышки гнева не причиняли большого беспокойства по сравнению с постоянными обвинениями, извинениями или опровержениями и скоро рассеивались. Но в случае с Ирен, во всей работе с ней, подобное наблюдение вводило в заблуждение. Снова и снова я обнаруживал, что “статистически существующая” правда была неуместна по отношению к человеку из плоти и крови, сидящему напротив меня.
Во время одной из сессий на третьем году терапии я задал ей вопрос:
– Какие чувства ты вынесла с нашей последней встречи? Ты думала обо мне во время прошедшей недели?
Этот вопрос часто был частью моей работы для привлечения внимания к подходу здесь и сейчас – во время встречи между мной и пациентом. Некоторое время она сидела молча, а затем спросила:
– А ты думал обо мне между сессиями?
Подобные вопросы пациента, которых избегают большинство терапевтов, не очень распространены, и я не ожидал услышать его от Ирен. Наверное, для меня была неожиданностью ее забота или, по крайней мере, свидетельство ее заботы.
– Я… я… я часто думаю о твоей ситуации, – пробубнил я. Лживый ответ! Она встала.
– Я ухожу, – сказала она и вышла, не закрыв за собой дверь.
Я видел, как она шла через сад, куря сигарету. Я сидел и ждал. Как же легко психотерапевту, не включенному во взаимодействие, думал я, отреагировать на ее вопрос чем-то вроде “Почему ты спрашиваешь?”, или “Почему сейчас?”, или “На что ты надеешься?”. Для терапевтов, которые, как и я, обратились к более равноправным, взаимно ясным отношениям, это нелегко. Возможно, потому что вопрос выходит за рамки терапевтической правды: неважно, насколько искренним старается быть терапевт, насколько он пытается сблизиться с пациентом и быть с ним честен, все равно остается непреодолимая пропасть, базовое неравенство между пациентом и психотерапевтом.
Я знал, что Ирен ненавидела то, что я думал о ней, как о “ситуации”, – ненавидела то, что позволила мне значить для нее слишком много. Должно быть, мне следовало использовать более прочувствованное и теплое слово, чем ситуация. Но я верю, что никакое подходящее предложение не дало бы ей того, что она хотела. Она хотела, чтобы я думал по-другому – любя, восхищаясь, сочувствуя, и, скорее всего, только о ней.
Докурив свою сигарету, она с апломбом вернулась в комнату и уселась на свое место, как будто не произошло ничего необычного. Я продолжил вызывать ее чувство реальности.
– Конечно, – сухо продолжал я, – пациенты думают о психотерапевтах намного чаще, чем психотерапевты о них. В конце концов, у терапевтов множество пациентов, а у пациента только один терапевт. То же самое происходило и со мною, когда я участвовал в терапии. Но разве не то же самое происходит с твоими пациентами, которых ты оперируешь, и с твоими студентами?
Ситуация на самом деле не такая четкая. Я не говорил о том, что терапевты думают о своих пациентах между сессиями, – а особенно о проблематичных, которые так или иначе сильно досаждают психотерапевту. Терапевт может проанализировать свои сильные эмоциональные реакции или обдумать лучший подход. (Терапевту, который поймал себя на злых, мстительных, любовных мыслях или эротических фантазиях относительно пациента, несомненно, следует переговорить об этом со своим другом-коллегой, профессиональным консультантом или личным психотерапевтом.)
Я не сказал Ирен, что часто думал о ней между встречами. Она озадачивала меня. Я беспокоился о ней. Почему у нее нет улучшений? Большинство вдов, с которыми я работал, показывали улучшения уже после первого года терапии; каждая из них далеко продвигалась к концу второго года. Но не Ирен. Ее отчаяние и безнадежность усиливались с каждым днем. Она не испытывала радости от жизни. Каждый вечер, уложив дочку, она долго плакала; она упорно продолжала долгие беседы с умершим мужем; она не принимала приглашений встречаться с новыми людьми и отказывалась от любой возможности наладить отношения с мужчинами.
Я стал нетерпеливым терапевтом, и моя фрустрация росла. Так же как и беспокойство по поводу Ирен: величина и сила ее скорби беспокоили меня. Я боялся суицида – я был убежден, что она могла наложить на себя руки, если бы не ее дочь. Два раза я посылал ее на официальные консультации к своим коллегам.
Хотя я был утомлен взрывами ее гнева, еще труднее было иметь дело с умеренными, но все более распространяющимися выражениями этого гнева. Список ее обид на меня продолжал расти, и нам редко удавалось проработать хотя бы час без вспышек гнева.
Она злилась на меня за попытки отделить ее от Джека, направить ее энергию на что-то еще, постоянные подталкивания к знакомству с мужчинами. Ее злило то, что я не Джек. В результате нашего долгого знакомства, равноправных обменов, наших стычек, взаимной заботы она перенесла свои чувства по отношению к своему мужу на меня. Потом, в конце часа, она вдруг не хотела возвращаться к жизни ни со мной, ни с Джеком. Именно это делало окончания наших встреч такими шумными. Она отказывалась принимать то, что у наших отношений были официальные границы. Трудно описать, как каждый раз я намекал, что час подошел к концу. Она всегда вспыхивала: “И ты называешь это настоящими отношениями? Это не по-настоящему! Ты только и смотришь на часы в ожидании момента, когда сможешь вытолкать меня за дверь!”
Иногда в конце встречи она продолжала сидеть, отказываясь сдвинуться с места. Всякий призыв к разуму – напоминание о необходимости придерживаться расписания, о ее встречах с пациентами, предложения, чтобы она сама следила за временем и заканчивала час, повторение, что окончание встречи не означало отказа от нее, – не находил понимания. Гораздо чаще она уходила из моего офиса взбешенная.
Она сердилась на то, что я стал для нее значим, но не мог делать того, что делал Джек; например, восхищаться ее лучшими чертами – ее внешним видом, ее изобретательностью, ее умом. У нас была постоянная борьба на почве комплиментов. Мне казалось, что открытое перечисление ее достоинств сделает ее инфантильной, но она настолько акцентировала свое внимание на них, так настаивала, что я часто сдавался. Я спрашивал о том, что она хотела услышать, и почти слово в слово повторял сказанное, всегда стараясь дополнить кое-какими оригинальными наблюдениями. То, что казалось для меня шарадой, поднимало ей дух. Но ненадолго: у нее была дырявая память, и на следующей встрече она настаивала на повторении.
Она злилась на мои попытки понять ее. Если я сражался с ее пессимизмом, напоминая, что мы находимся только в середине процесса, у которого есть и начало и конец, и заверял в результатах моего исследования, она гневно отвечала: “Ты ведешь меня к деперсонализации. Ты игнорируешь уникальность моего опыта”.
При любом оптимистическом высказывании по поводу ее улучшения она обвиняла меня в желании сделать так, чтобы она забыла Джека.
Любой намек на встречу с другими мужчинами был похож на минное поле. Она высокомерно относилась к мужскому полу и злилась на предложение попробовать поработать с ее суждениями. Любое практическое предложение с моей стороны зажигало вулкан. “Если я захочу найти себе мужчину, – в бешенстве говорила она, – то смогу это сделать сама! Зачем платить тебе деньги за совет, который мне может дать любой из моих друзей?”
Она становилась свирепой, если я предлагал ей конкретные вещи: “Прекрати заострять внимание на вещах! – говорила она. – Это именно то, что пытался делать мой отец в течение всей моей жизни”.
Она была в бешенстве от моей нетерпеливости по отношению к ее медленному прогрессу и от моих неудач в определении усилий, приложенных ею, чтобы помочь себе (но никогда не обозначенных для меня).
Ирен хотела, чтобы я оставался сильным и здоровым. А моя немощь – порванное колено, требующее операции на мениске, простуда, грипп – вызывала много раздражения. Я также знал, что у нее были свои опасения, которые она хорошо скрывала.
Но больше всего ее раздражало то, что я был жив, а Джек – мертв.
Но ничто из этого не приносило мне облегчения. Я никогда не смаковал подробности ссор и в личной жизни избегал злых людей. Я осмотрительный мыслитель и писатель, а конфронтация замедляет поток моих мыслей. За все время своей карьеры я всегда отклонял публичные дебаты и препятствовал попыткам сделать из меня председателя.
Так как же мне быть с гневом Ирен? С одной стороны, из одной терапевтической поговорки я выучил, что надо разделять роль и личность. Обычно проявления злости пациента направлены на роль терапевта, а не на его личность. “Не принимайте это близко к сердцу, – учат молодых психотерапевтов. – Или по крайней мере не принимайте все близко к сердцу. Сделайте попытку определить, что относится к вашей личности, а что к роли”. Казалось очевидным, что гнев Ирен относился ко всему: к жизни, судьбе, богу, космическому безразличию, но она легко переносила это на ее ближайшую цель: на меня, ее психотерапевта. Она знала, что ее злость угнетает меня, но, кроме этого, и позволяла узнать меня с разных сторон. Например, однажды, когда моя секретарша позвонила ей, чтобы перенести встречу, так как мне нужно было попасть к дантисту, Ирен ответила: “Ну да, конечно, увидеться с дантистом для него большее удовольствие, чем встретиться со мною”.
Но, пожалуй, основная причина того, что я не был повержен гневом Ирен, была в том, что я видел в этом маску ее глубинной грусти, отчаяния и страха. Ее злобу на меня я иногда воспринимал с раздражением и нетерпением, но чаще с состраданием. Мне часто вспоминались некоторые из образов или выражений Ирен. Особенно один прочно закрепился у меня в памяти и помог смягчить мое исследование ее гнева печали. Это было в одном из снов про аэропорт (в течение первого года после смерти мужа ей часто снились аэропорты).
Я пробираюсь через терминал в поисках Джека. Я не знаю ни номера самолета, ни рейса. Я в отчаянии… просматриваю расписание, чтобы найти какую-нибудь зацепку, но все слова написаны какими-то бессмысленными слогами. Потом у меня появляется надежда – я смогла прочитать один знак над воротами для отъезжающих: “Микадо”. Я бросаюсь туда, но поздно. Самолет только что взлетел. Я просыпаюсь в слезах.
– Микадо note 6 – это направление? Какие у тебя возникают ассоциации со словом “Микадо”? – спрашиваю я.
– Мне не нужны ассоциации, – отрезает она. – Я точно знаю, почему мне приснилось Микадо. Так я называла одну оперетту, когда была ребенком. Я никак не забуду несколько строчек:
Хотя ночь может прийти слишком скоро, У нас есть много лет, наполненных дневным светом.
Ирен остановилась и посмотрела на меня. В глазах у нее стояли слезы. Бессмысленно говорить что-либо еще. Ни ей. Ни мне. Ей не нужно было утешение. Начиная с этого дня строчка “у нас есть много лет, наполненных дневным светом” крутилась у меня в голове. Они с Джеком не получили своих лет, наполненных светом, и за это я готов был простить ей что угодно.
Мой третий урок, гнев печали, доказал ценность других клинических ситуаций. Там, в прошлом, я слишком быстро отворачивался от гнева, пытаясь понять его и решить проблему как можно быстрее. Теперь я учился работать с гневом, выискивать его и погружаться вовнутрь, в основные механизмы урока? Вот здесь-то и появлялось гиблое болото.
Алексей Грогуль, психотерапевт в модальности Транзактный Анализ.
Продвинутый Практик ТА (СОТА)
Кандидат на звание сертифицированного транзактного аналитика в области психотерапии.
Индивидуальная, семейная, групповая терапия.
Мои контакты
Моя книга

Я не пью 6 лет 0 месяцев 23 дней

Ответить